Я помню случай с Франсуа Трюффо, одним из парижских собратьев Клер, чьими ранними фильмами она восхищалась взахлеб. Но когда вышел его «Жюль и Джим», завоевавший почти всемирное признание, она развернулась чуть ли не на сто восемьдесят, заявив, что настало время преподать старику урок-другой. Нет, мол, «Жюль и Джим»[63], конечно, великий фильм. Но в этом-то его и беда. Он слишком хорош, слишком умен, слишком самоуверен – легковесное декартовское упражнение в человеческих отношениях, которому не хватает убедительной эмоциональной сумбурности. «Фильм, который тебе может так понравиться, что ты начнешь его ненавидеть».
Закончив печатать ее записки ко второму показу фильма в «Классик», я сказал ей, что ужасно удивлен.
– Я думал, он тебе нравится. Там столько правды жизни.
– Да? Какой же это жизни?
– Ну как же – нашей. Твоей и моей… и Шарки. Мы ведь что-то вроде ménage à trois[64], правда?
Уж лучше бы я ступил на минное поле. За этим последовал эмоциональный взрыв – так я впервые узнал, насколько лично Клер может воспринимать кино.
– «Жюль и Джим» – это абсолютное, законченное дерьмо, самовлюбленная мужская трескотня, героиня – просто слабоумная дура, которая бросается с моста из-за того, что мужчины, делившие между собой ее тело, оказались полными ничтожествами. Господину Трюффо явно не по силам придумать что-нибудь получше, что эта идиотка могла бы сделать со своей жизнью. И ты думаешь, что я – такая же неудачница? – Она, однако, не забыла добавить с бешеным блеском в глазах: – И черт меня побери, если этот фильм – не настоящее кино, лучше я ничего и не видела. А это делает его еще хуже.
Эта маленькая промашка стоила мне целой недели ссылки на одинокую кушетку, включая две унизительные ночи, которые Клер провела с другим начинающим.
К концу первого года с Клер мой интеллектуальный курс был определен. Я выбросил на свалку введение в юриспруденцию и, исполнившись чувства собственной значимости, избрал основным своим предметом «киноискусство» со специализацией по истории и критике. Клер поощряла мой выбор, а точнее, сама настояла на нем, и вовсе не по причине моих наклонностей, которые еще не до конца сформировались. Она решила, что это вторая попытка для нее: я должен получить образование, в котором ей было отказано. Я нисколько не сопротивлялся. Да, я был наивным, но отнюдь не тупым, чтобы упустить блестящий случай, когда он подвернулся. Клер предлагала мне готовую научную карьеру. Я ухватился за эту возможность. Она, будучи студенткой в военные годы, опередила свое время. Теперь же, полтора десятилетия спустя, университеты охотно открывали кафедры по изучению кино, в Лос-Анджелесском университете этот предмет был нарасхват. Если бы Клер захотела вернуться к учебе (но она даже и не задумывалась об этом), то у нее были бы все необходимые ей интеллектуальные преимущества перед литературными рутинерами. Я занял ее место, восприняв все ее пристрастия и прозрения. Но если она была напористой молодой женщиной в косном мужском мире науки, то я вошел в него как любезный молодой человек, хороший (в смысле способный) студент, не лишенный умения очаровывать своих учителей. Клер не умела сдерживать эмоций и чуть что лезла в драку – такова была ее природа. И при этом она радовалась моим успехам, наблюдая, с какой изящной и отрадной легкостью вращался я в научных кругах. Я был выпестованным ею агентом, засланным во вражескую крепость университета, вооруженным ее, некогда презираемыми, воззрениями, многие из которых я без всякого стыда перенял от нее, просто затвердив наизусть. Убежденный в гениальности моего учителя (и при этом осознавая всю скромность собственных талантов), я был готов стать идеальным сосудом.
За три проведенных вместе года мы с Клер просмотрели почти весь классический репертуар или, по крайней мере, все, что можно было заполучить на рынке. Мы устраивали новаторские фестивали и ретроспективные показы как тяжеловесов (Фриц Ланг, фон Штернберг, Ренуар), так и легковесов (Бастер Китон, Фред Астер, Гарольд Ллойд)[65]. Иногда, если устраивались тематические показы, в «Классик» попадало пять-шесть фильмов одновременно – из-за выстроенных пирамидками помятых металлических коробок в крохотной проекционной ногу было негде поставить. Тогда я, наплевав на занятия, просматривал вместе с Клер фильм за фильмом; то была настоящая кинематографическая оргия. Мы приносили с собой еду (огромные сочные сэндвичи с солониной от Мойше) и не появлялись на свет божий до окончания вечерней программы, когда закрывали двери. Темные подземные лабиринты «Классик» стали для меня чем-то вроде соляных копей, ведущих к чреву земли. Совместная работа с Клер, писавшей очередные заметки, воистину требовала немалых интеллектуальных усилий: остановить пленку, поговорить, снова запустить, опять обсудить, потом продолжить просмотр. Если Клер решала, что необходим более внимательный взгляд, то на нее можно было положиться – она держала свой чувствительный палец на кнопке медленной промотки, останавливая кадр, подвергая каждый хрупкий горючий квадратик испытанию огнем в дверце фильмового канала… восемь секунд, девять, десять – следующий; за долю секунды до того, как на пленке появятся признаки плавления. Это было заложено в ней на уровне инстинкта. «Нетерпимость» Гриффита[66] мы смотрели четыре раза, и Клер разложила его для меня кадр за кадром, план за планом. В другой раз мы потратили шестнадцать часов, анализируя «Триумф воли»; Клер обращала мое внимание на дьявольское мастерство Лени Рифеншталь[67] как кинопропагандиста – каждый разворот камеры, каждый мельчайший нюанс освещения. «Единственная женщина-режиссер с уникальным талантом, – мрачно заявила Клер. – Но ей пришлось стать негодяйкой».
Ах, что за наслаждение – исследовать фантасмагорию разума, именуемую кино! И какая привилегия – иметь в качестве персонального гида Клариссу Свон! Конечно, кое-кто скажет, что она в высшей степени консервативна, что она – ископаемое старой школы и более не чувствует самых свежих идей. Но когда я был ее звездным учеником, она принадлежала к числу немногих американцев, прекрасно осведомленных о новейших европейских теориях. Прошло всего несколько лет, и она, уловив интерес Америки к Новой волне, привела это движение к триумфу, надежды на который давно оставила. Я могу быть только благодарен Клер за все, что она сделала в этот увлекательнейший период моей жизни, чтобы мой ум стал зеркалом ее собственного. Потому что, несмотря на эксцентрические повороты и горькие противоречия, она была убежденным гуманистом. Хотя она и могла обсуждать кинематографическую технику с лучшими знатоками, но никогда не позволяла форме затмевать содержание. Клер утверждала, что кино – нечто большее, чем набор оптических иллюзий, кино – литература для глаз, такая же великая, как и книжная. У нее я научился всегда слушать то, что говорится, видеть то, что показывается. По крайней мере, так я относился к фильмам, пока Макс Касл не завел меня в темные области киноведения. И тогда я обнаружил, что, какой бы огромной и разносторонней ни была вселенная Клер, в ней имелся люк, открывавшийся в неизведанную бездну.
В тот день, когда в «Классик» был показ картин Говарда Хоукса[68], я появился в кинотеатре пораньше, рассчитывая выслушать еще одну иллюстрированную лекцию Клер об одном из любимейших ее режиссеров. Но когда я вошел в затемненный зал, на экране уже мелькали кадры, и это был не Говард Хоукс. Это была плохонькая желтоватая копия с размытой звуковой дорожкой, плохо склеенная и с продранной перфорацией – она судорожно перепрыгивала с кадра на кадр, при этом целые диалоги проглатывались, а изображение становилось неразборчивым. Действие происходило в мрачном готическом интерьере: огромные залы, темные лестницы, узкие окна, мерцающие призрачным лунным светом. Полногрудые дамы в платьях эпохи регентства с оплывшими свечами в руках бродили по зловещим коридорам посреди темной ночи, слуги, похожие на расхитителей могил, прятались в углах. Ни одного знакомого лица среди актеров. Если я и смог что-то запомнить из вычурного сценария, то всего лишь полный набор всевозможных штампов. «Мне показалось, что я слышала крик в ночи», – замечает одна из похотливых красавиц. «Я уверен, это всего лишь ветер, миледи», – отвечает похожий на мертвеца дворецкий, глаза его по-воровски бегают.