Физик молчит, но я вдруг замечаю его веснушки — будто крупинки коричневого сахара, рассыпанные по странно бледной коже. В ответ на мой вопросительный взгляд Фрейзер Мелвиль машет рукой. Лола снова пытается что-то мне сообщить, но смысл ее жестов от меня ускользает. Между тем Бетани явно пребывает в той ничейной полосе, что отделяет волнение от маниакального возбуждения.
— Бетани определила место будущего извержения. А также землетрясения в Стамбуле, — подает голос мой шотландец, натянуто улыбаясь. Но интуиция мне подсказывает: причина его расстройства не в этом. Что же она ему наговорила?
— Извержения?
— Ну да, Немочь, я тебе о нем говорила, — с готовностью объясняет Бетани. Физик, шокированный прозвищем, удивленно косится на меня. Качаю головой: не обращайте внимания. — Но раньше я не знала, как называется остров.
— Судя по ее описанию — Самоа, — говорит он и, остановив глобус, показывает на точку в ультрамарине Тихого океана.
— Четвертого октября, — уточняет Бетани. — Дата у меня уже записана, но теперь я смогу добавить название.
Вместе с Лолой мы перебираемся в студию. Разглядывая рисунки Бетани, которые я кнопками прикрепила к стене, физик немного успокаивается. «М-да», «впечатляет» и «а это у нас что?» — периодически роняет он. Бетани мечется по студии, будто пойманный зверек, хватая случайные предметы — глиняный горшок, кисточки, остаток ластика. Покрутив их в руках, швыряет на место. Над нашими головами висит полосатый кокон почти завершенного творения Мезута Фарука.
— Бетани, а ты, случайно, не знакома с творчеством Ван Гога? — внезапно прерывает затянувшееся молчание физик.
Конечно. Подсолнухи, кто ж их не знает. Японцы выложили за них чертову уйму денег. Он съехал с катушек и отрезал себе ухо, верно? Тут он чувствовал бы себя как дома.
— У меня есть пара книг по искусству, — говорю я, показывая на полку, до которой самой мне не дотянугься.
Фрейзер Мелвиль достает нужный альбом и начинает его листать. Ирисы. Женщины, согнувшись в три погибели, собирают срезанную кукурузу. «Автопортрет с забинтованным ухом».
— Есть у него три картины… Хорошо бы они тут оказались, — бормочет он, затем замирает и тыкает пальцем в страницу. — Например, вот эта.
«Звездная ночь» — психоделический ночной пейзаж, усеянный светящимися сферами, каждую из которых окружает причудливый ореол. Легко догадаться, почему физик Мелвиль искал именно эту картину, — не ради огромных раскаленных добела звезд, или кипарисов на переднем плане, или прованского пейзажа, а ради безумных завихрений между ними — словно полное облаков небо засунули в гигантскую стиральную машину.
— Понимаете теперь, о чем я? — Сходство с грозовыми арабесками Бетани поразительно. И как же я раньше не заметила? — Ван Гог тоже увлекался турбулентностью, — добавляет физик, пристально глядя на Бетани.
— Ну и что. Гении мыслят схоже, — отмахивается она. Выражение лица у нее странное — напряженное и как будто виноватое.
— Сам того не ведая, он изобразил турбулентность с почти научной точностью. Многие считают это явление стихийным, на самом же деле оно подчиняется вполне определенным закономерностям, которые приложимы к потокам жидкостей и газов.
Пытаюсь сообразить, к чему он клонит. Кажется, физик ждет, что Бетани добавит что-нибудь к его словам или как-то еще даст понять: эта тема ей знакома. Девочка молчит.
— Могу я их позаимствовать? — спрашивает он. — Хотелось бы сделать с них копии.
— Берите, — говорит Бетани небрежным тоном, но рвение, с каким она сдергивает со стены первый рисунок и сует его физику, выдает ее с головой. — Сможете загнать их японцам?
Фрейзер Мелвиль улыбается одними губами. Она явно чем-то его задела. Чем, я пока могу только догадываться. Впрочем, он уже торопится уйти, и мне тоже пора. Почти три, а меня ждет разговор с новичком — юным поджигателем, которого вчера привезла полиция. На прощание, после еще одного неловкого рукопожатия, физик спрашивает, не могла бы Бетани нарисовать еще что-нибудь — на любой сюжет, все, что захочется.
— Габриэль показала мне твой рисунок с падающим Христом, — неуверенно говорит он. — На меня он произвел впечатление. Ты понимала, что именно ты рисуешь?
— Не помню, — пожимает плечами она. — У меня много всяких видений бывает, понятных и не очень.
— Я помню наш разговор. О падении Христа ты говорила, — вмешиваюсь я.
— Может, и говорила, — отмахивается она.
Перевожу взгляд с Бетани на физика и обратно. Что-то тут явно не так.
— Она не должна вас так называть, — твердо заявляет Фрейзер Мелвиль, пока я отмечаю его уход в журнале. — Почему вы ей это позволяете?
— Потому что в случае Бетани оскорбительные словечки волнуют меня меньше всего. И скажем прямо, уж лучше «Немочь», чем «Убогая», как называют меня остальные. А теперь ответьте на мой вопрос — что она вам наболтала?
— Когда?
Пока меня не было. Она вас чем-то расстроила.
Да нет же, — говорит он с притворным недоумением. Кроме землетрясения и извержения в Самоа, она ничего такого не упоминала.
Я не пытаюсь вывести его на чистую воду. Но мысленно помечаю на будущее: врать он не умеет совсем.
Я в студии с Ньютоном — шизофреником шестнадцати лет, у которого нарушена гендерная идентификация. Он любит творчество, и вот уже час как лепит из глины приземистые крокодилоподобные фигурки с разинутыми острозубыми пастями. Как и большинство здешних пациентов, Ньютон склонен к агрессии. Свой пропуск в Оксмит он заработал месяц назад, когда признался в том, что пытал и насиловал двух маленьких двоюродных братьев. Он сидит на лекарствах, от которых у него дрожат руки. Обычно Ньютон разгуливает по Оксмиту с макияжем, кое-как наложенным на бледное лицо, вот и сегодня явился с кроваво-красной помадой на губах. Ноги его утопают в громадных пушистых тапочках, и он потеет — чудовищно, пахуче и, как мне кажется, с большим энтузиазмом. Уже десять утра, и Ньютон рассеянно крутит подаренный физиком глобус.
— Убери руки, козел.
Появление Бетани застает меня врасплох. Рядом с ней стоит Рафик. Судя по тому, как сияет ее лицо, она недавно получила свежий заряд электричества.
— А ты покажи п…ду, — говорит он светским тоном.
В подростковой среде Оксмитской психиатрической клиники для несовершеннолетних преступников подобные просьбы — в порядке вещей. Но Ньютон здесь слишком недавно и не знает, с кем он имеет дело. Никто его еще не просветил, что такие вот малышки безобидны далеко не всегда. Небрежным жестом он сует руку в банку с глиной, затем медленно вынимает пальцы, с которых капает молочно-белая жижа — того же цвета, что и его осветленные добела волосы.
— Мокренькую такую щелочку, — лениво тянет он. Если б мы научились остановить время, смогли бы мы предотвращать несчастья, или они все равно бы случались — в каком-нибудь параллельном мире, где наши причинно-следственные схемы никого не волнуют? — Давай, крошка. — Поднимает руку повыше — белая масса скользит вниз, капает на пол. — А потом я тебя в…бу. Вот этим кулаком.
Рафик и я согласно переглядываемся: одного из них надо срочно вывести. Мысленно голосую за Бетани. Когда она в студии, кому-то еще здесь просто нет места. Губы Ньютона растягиваются в ухмылке, оставляя на зубах полоску помады. Он похож на плотоядное животное, объевшееся сырым мясом. Прежде чем я успеваю вмешаться, он шлепает вымазанной в глине пятерней по глобусу и описывает крут, пройдясь напоследок по экватору. На поверхности остается мокрый след — будто нимб из жижи.
И снова:
— Покажи п…ду, детка. А потом ты мне отсосешь.
Ну, понеслось.
— Убери свои поганые руки, — говорит Бетани ровным, ничего не выражающим голосом, который заставляет меня напрячься.
— Давай, детка. А потом иди, пососи мой большой и черный, — веселится Ньютон.
— Так, Ньютон, — обрываю его я и жестом подзываю Рафика. — Отойди от стола, сделай милость. Сейчас же.
— Делай, что доктор велел, — говорит Рафик, выпячивая грудь. В таких местах, как это, рано или поздно ожесточится любой, независимо от своей роли.