Заговорив о погоде, пассажиры дилижанса с увлечением переключились на тему чумы; казалось, они давно уже мечтали обсудить те ужасы, что принесла с собой эта болезнь, но не находили для этого подходящей аудитории. (Я часто замечал, что в природе многих мужчин и женщин заложено это свойство — получать наслаждение, смакуя всякие кошмарные истории, я же нахожу это отвратительным, поэтому меня всегда восхищала в короле та шутливая манера, с которой он говорил о перенесенных злоключениях, никого не утомляя и не заставляя скучать.) Если в дом приходит чума, рассказывали попутчики, его покидают все, кроме заболевшего, матери бросают детей, слуги — хозяев, жены — мужей, «сотни людей ежедневно умирают в одиночестве, их не хоронят, они разлагаются, становясь пищей для крыс, а те разносят заразу по улицам, вы даже представить себе не можете этот невыносимый запах мертвечины, который стоит в некоторых районах города…»
Меня так и подмывало сказать, что, как врачу, мне хорошо знаком трупный запах; к счастью, я этого не сделал, потому что пассажиры стали взахлеб говорить о ненависти к людям из мира медицины — от хирурга до аптекаря: ведь они не нашли средство от страшной болезни. «Врачи, — громогласно заявила сидевшая напротив меня женщина, — стали самыми презираемыми людьми в Англии». И она сделала сосущее движение губами, словно наслаждаясь вкусом яда во рту.
В Чипсайд, где жила мать Кэтрин, дилижанс прибыл в сумерках. Мы вышли из экипажа, следом нам спустили два мешка с моими вещами.
Я замер и медленно втянул воздух. Чума не слишком изменила его. А вот необычная тишина на улицах настораживала, такая тишина бывает, когда с неба неспешно падает снег. Казалось, город находится в трансе, он стал каким-то нереальным, словно я смотрю на него издалека. Я огляделся и увидел стайку ребятишек, бегущих за отъезжающим дилижансом. У входа в дом стояли две женщины, одна держала ребенка на руках. Мимо проехала телега, груженная бочками, слышался стук копыт впряженной в телегу лошади, но скоро и этот звук, и крики ребятни утихли и совсем смолкли. И снова воцарилась тишина. Я нагнулся за мешком и увидел, что Кэтрин, приподняв юбки, уселась на корточки и мочится в канаву. «Трудно терпеть, когда носишь ребенка, — сказала она, — вот и присаживаешься где придется». Тут из дома вышла ее мать. Зажав руками рот, она уставилась на дочь, которую отвезла к Опекунам в «Уитлси», потом испуганно перекрестилась. Кэтрин, раскрасневшись от напряжения, с которым опорожняла мочевой пузырь, подняла на нее глаза и вдруг стала хохотать. Не думаю, что был когда-нибудь свидетелем более нелепой встречи людей, надолго разлученных друг с другом.
Мать Кэтрин — высокая полная вдовушка лет сорока-сорока пяти. Ей нравится, когда ее называют сразу двумя данными при крещении именами — Фрэнсис Элизабет, как бы соединяя эти имена в одно. На жизнь она зарабатывает тем, что пишет письма для тех, кто не умеет ни читать, ни писать. Я видел ее творчество — почерк ужасный, орфография и того хуже. На ее дверях висит табличка с надписью: Фрэнсис Элизабет Уитенз. Пишу письма. Пенни за строчку.Писать ее учил не школьный учитель, а покойный муж, работавший клерком в Патентном бюро. «Он был, — говорит мне Фрэнсис Элизабет в наш первый вечер в ее доме, — очень добросовестным работником».
Сам дом маленький, темный, и в нем очень жарко: в двух каминах — наверху и внизу — постоянно поддерживается огонь как средство против заразы: в Чипсайд уже два раза приходила чума. Пахнет дымом, старым лаком и камфарой, окна узкие и закопченные. Отведенная нам комната немного похожа на ту, что я давным-давно снимал на Ладгейт-Хилл — в месте, расположенном довольно близко отсюда. В той постели я познал сладостное забвение, здесь же я не мог даже спать. Я лежу без сна и слушаю тишину, накрывшую Лондон. А вот Кэтрин спит Ее спутанные волосы лежат на моем плече, а рука перекинута через грудь.
Глава двадцать вторая
Профилактика
Вскоре после нашего приезда в Лондон меня послали за чернилами для Фрэнсис Элизабет; на своем пути я повстречал группу мужчин, одетых в лохмотья, они безжалостно стегали себя, подобно флагеллантам [66]во времена Черной Смерти в 1348 году. Это было на Чейндж-Стрит, и я предположил, что они идут в собор св. Павла молиться о прекращении эпидемии. Мне было любопытно узнать, какое утешение может принести такое истязание плоти, и я пошел за ними.
Я обратил внимание, что все идущие нам навстречу люди с величайшим страхом взирают на этих флагеллантов, словно это они принесли заразу, и даже переходят на другую сторону. Как часто страх перед чем-то одним, подумал я, порождает в людях абстрактный строк страх вообще,и тогда они начинают бояться всего необычного и непонятного. За этой мыслью последовало осознание того, что лично я уже ничего не боюсь, даже смерти, потому что больше не считаю свою жизнь чем-то особенным или драгоценным. Тут я улыбнулся: ведь в мои мысли неожиданно, без всякого предупреждения, вошел король. Оценив мое новое бесстрашноесостояние, он фыркнул и сказал: «Неплохо». И тут же, как обычно, удалился, не снисходя до подробных комментариев.
Мы приближались к собору. Не зная, как долго продлятся молитвы флагеллантов в церкви, и помня о своем поручении купить чернила, я решил подойти к ним прямо сейчас и попросить уделить мне несколько минут до начала моления.
Подойдя к ним сзади, я заметил у двух бичующихся на спине мелкие ранки, вроде созревшей и лопнувшей сыпи, эти ранки воспалились, из некоторых сочился гной. Я начал с того, что сказал (довольно громко, чтобы перекричать их завывания): «Хочу обратить ваше внимание, добрые люди, на то, что я врач, и, если боль от ваших ран станет совсем уж невыносимой, я могу дать вам бальзам, чтобы ее смягчить…»
Флагелланты разом повернули ко мне головы, и я увидел вместо обычных человеческих лиц раскрашенные белой глиной физиономии, напоминавшие черепа. Было ясно, что в их намерения входило отпугивать людей, и то, что я осмелился приблизиться к ним, явно смутило их.
— Наша боль как раз по нам — не больше и не меньше, — резко ответил один мужчина, — что же касается вас, докторов, вот кому не помешало бы понести наказание.
Что до меня, ответил я, судьба и так отнеслась ко мне достаточно жестоко, так что я не чувствую необходимости подбавить еще жару. Я засмеялся своей шутке, надеясь вызвать что-то вроде ответной улыбки у флагеллантов, но не тут-то было. Поэтому я быстро перешел к тому, что хотел спросить. «Оглянитесь вокруг, — ответил один из них, — и вы увидите не Лондон, не город, который вы хорошо знали раньше, вы увидите место, погрязшее в хаосе. Если человек живет в хаосе, он быстро сходит с ума. С нами такого не случится. Потому что мы ничего не видим, не слышим и не обоняем. Мы знаем и чувствуем только свою боль».
Я поблагодарил его и, предоставив флагеллантам следовать их путем, отправился по своим делам. Неспешно брел я к Клок-Лейн, надеясь там купить чернила для Фрэнсис Элизабет, если только знакомый продавец не умер от чумы за время моего отсутствия. Пока шел, я все время думал о словах и поступках флагеллантов и задавался вопросом, как следует вести себя в этом «царстве хаоса», чтобы сохранить остатки здравомыслия; в результате я пришел к выводу, что мне нельзя закрывать глаза на человеческие страдания, а, напротив, надо постараться определить размеры и границы бедствия. Походить по городу. Нарисовать схему распространения чумы (нет, не на холсте!), нарисовать в мозгу — где она зародилась, как мигрировала, какие способы изобретают горожане, чтобы избежать заразы. Я составил нечто вроде плана действий, который мог помочь мне справиться с вяло текущим временем, с тоской. Такая перспектива взбодрила меня.
Ближе к родам Кэтрин стала много спать, и, как бы из солидарности с дочерью, много спала ее мать — она клевала носом и задремывала над письмами в жарко натопленной комнате, и, когда белая рука Кэтрин падала с постели, а голова матери утыкалась в стол, я тихонько выскальзывал из дома.