В «Уитлси», это Богом забытое местечко, письма пишут очень редко. Последняя остановка почтовой кареты — Эрлз-Брайд, поэтому письма к нам (если они есть) доставляет деревенская детвора, получая за каждое по пенни.
За все проведенное здесь время я написал только одно письмо — Уиллу Гейтсу, предположив, что он все еще живет в Биднолде. Я путано поблагодарил его за усердие и заботу обо мне и просил прощения за то, что удача оказалась не на моей стороне. Я просил его взять себе раскрашенную клетку индийского соловья и никогда не сомневаться в моей любви.
Ответа я не получил — да, собственно, и не ждал его. Писание писем — не из области талантов Уилла. Однако за день до танцев, когда основательно убирали Прогулочный дворик, к воротам подбежал мальчишка с письмом для меня. Письмо было от Уилла. Вот что он писал:
Мой добрый господин Роберт!
Ваш слуга У. Гейтс нижайше благодарит Вас за бесконечную к нему доброту. Ваш отъезд очень огорчил его. Любезно подаренная Вами клетка постоянно напоминает ему о Вас. Он никогда Вас не забудет.
Из последних новостей: Ваш дом, земли и все остальное перешло к французскому дворянину виконту де Конфолену, человеку развязному и своенравному, — ему больше нравится рассматривать в зеркале свой парик, нос и наклейные мушки, чем любоваться красотой Биднолда.
К счастью, виконт редко гостит у нас, но, когда появляется, привозит с собой дам — одних француженок. Некоторые очень простоваты, что-то выкрикивают на своем языке и обнажают ножки.
Мы с Кэттлбери по-прежнему служим в доме, остались также лакеи и горничные — по распоряжению сэра Дж. Бэббекома.
Денег нам, однако, не платят. Виконт не назначил нам жалования, сэр Роберт, и мне пришлось жаловаться сэру Дж. Бэббекому.
В мае сюда приезжала леди Бэтхерст. Она сказала: О, Гейтс, что стало с этим прекрасным местом! Я не знал, что ей ответить. Тогда она заплакала. И хотя я обладаю обычной для норфолкских мужчин грубоватостью и не очень воспитан, но и я не мог сдержать слез. Прошу меня за это простить. Желаю Вам, сэр, и мистеру Пирсу всяческого благополучия. Буду рад получить от Вас еще весточку.
Все еще Ваш покорный слуга
Уилл Гейтс.
Прочитав письмо, я аккуратно сложил его и убрал в сундук, надеясь поскорее выбросить его из головы, потому что, не скрою, оно меня расстроило. Случилось так, что, как раз, когда я прятал письмо, ко мне заглянул по какому-то поводу Пирс и тут же понял (похоже, я совсем не умею скрывать от него свои чувства), что прошлое вновь вторглось в мои мысли, которые должны быть сосредоточены только на Исцелении танцами, — первый сеанс ожидался завтра. Стоя в дверях, Пирс внимательно смотрел на меня и, не расспрашивая о содержании письма, произнес очень строго: «Думаю, тебе известно содержание Закона о превышении власти церковными органами?»
— Нет, Джон, неизвестно, — ответил я.
— Позволь в таком случае просветить тебя. Этот закон позволяет по предъявлении постановления производить за неследование догмам англиканской церкви безотлагательную, не предусматривающую никаких компенсаций конфискацию собственности, движимого и недвижимого имущества. Из-за этого чудовищного закона сотни квакеров потеряли свои дома и земли. Сколько трагедий, сколько страданий — трудно вообразить. Ты не одинок в своем горе, Роберт. Ты всего лишь один из многих. Король отнесся к тебе, как к квакерам, — только и всего.
Я не успел даже открыть рот, чтоб ответить, как Пирс повернулся и вышел, оставив после себя в комнате легкий запах лекарства, которое он принимал даже в жаркую сухую погоду: простуда никогда не отпускала его.
На следующее утро меня разбудил непонятный шум, — я никак не мог уразуметь, что это такое, хотя знал, что не раз слышал его раньше.
Я лежал, прислушиваясь. Было очень рано, это я понял по сероватому свету за окном. И тут вдруг меня осенило, что это за шум. Соскочив с койки, я раздвинул шторы из мешковины и понял, что не ошибся: дождь лил как из ведра, разрушив все наши приготовления к танцам. Нашей танцевальной площадкой предназначалось быть Прогулочному дворику, его выжженной солнцем желтой твердой почве. Теперь она превратилась в жуткое месиво.
Опекунов (не привыкших впадать в уныние ни при каких обстоятельствах) отмена танцев, однако, очень опечалила — всех, включая Пирса. Среди подавленного молчания и прозвучал мой вопрос, последнее время беспокоивший меня: «Что будут делать пациенты "Уильяма Гарвея", когда зазвучит музыка и обитатели "Джорджа Фокса" и "Маргарет Фелл" выйдут наружу?»
— Они не умеют танцевать, Роберт, — сказал Пирс.
— Их нельзя развязывать, — прибавил Эдмунд.
— Но музыку они услышат, — сказал Амброс. — Мы откроем двери «Уильяма Гарвея», чтобы до них доносились мелодии.
Мне ничего не оставалось, как удовлетвориться этими ответами, но на душе кошки скребли: бесконечная жалость переполняла мое сердце к мужчинам и женщинам из этого барака — даже в первое посещение, когда я увидел их в лохмотьях и соломе, она не была такой сильной. Мне припомнилась поездка в Кью на лодке и как мы проплывали мимо Уайтхолла, видели свет в окнах и слышали смех, я же находился вдали от всего этого, посреди темного водного простора, и, вспомнив то свое состояние, я понял, что больше всего на свете ненавижу, когда счастье одного человека приносит другому боль.
Дождь лил два дня, за это время Даниел и я, чтобы как-то развлечься, придумали несколько красивых вариаций к моей старой нудной песенке про лебедей, отчего она здорово выиграла. К концу второго дня, после ужина, мы взяли в руки инструменты и поиграли в общей комнате для Друзей; особенное удовольствие доставило мне то, что наша игра растрогала Пирса, хотя он только и сказал мне: «Ты делаешь успехи, Роберт».
Итак, все произошло в последний день июня, как раз после летнего солнцестояния: мы распахнули двери двух бараков и выпустили наружу людей. На деревянном столе стояли три ведра с водой, кружки и ковши, и я видел, как несколько мужчин еще до начала танцев стали поливать из ковшей головы и хохотать. К ним присоединились остальные, игра с водой, похоже, их чрезвычайно забавляла, словно была одним из любимых занятий. Но вот мы с Даниелом заиграли польку, и понемногу все пациенты сгрудились у деревянного помоста, на котором мы стояли, и смотрели на нас во все глаза, приоткрыв рты. Некоторые заткнули пальцами уши. В этой давке играть было трудно. Я увидел Кэтрин, она протискивалась вперед и в результате встала так близко, что мне пришлось немного отступить, чтобы случайно не заехать ей гобоем в глаз.
Мы отыграли польку, я утер пот со лба, кто-то зааплодировал, растопырив по-детски пальцы, кто-то засмеялся, кто-то вернулся к ведрам с водой.
Тогда на подиум поднялся Амброс и встал рядом с нами. Обращаясь к толпе сумасшедших, он сказал: «Сегодня нам не надо гулять вокруг дерева. Вместо этого мы будем танцевать. Роберт и Даниел поиграют для нас, а мы будем прыгать или нестись в танце. Неважно, что и как мы будем делать. Мы можем встать в круг, держась за руки, или в квадрат, а можем танцевать поодиночке. Мы все, ваши Опекуны, тоже будем с вами танцевать. А теперь начинаем!»
Амброс сошел вниз, он, Ханна, Элеонора и все остальные взяли себе в пару мужчину или женщину, мы же опять заиграли польку, народ отхлынул от подиума, желая видеть, как танцуют другие. Среди танцующих был Пирс, — он не имел ни малейшего понятия, как танцуется полька, но увлеченно прыгал на месте, держа за руки пожилую женщину — такую же худую, как он сам; женщину так душил смех, что она с трудом дышала.
Исполнив польку в третий или четвертый раз, я увидел, что всего несколько пар крутятся в некоем подобии танца, большинство же просто стоит, смущенно и даже раздраженно оглядываясь да сторонам. Мой эксперимент проваливался — однозначно. Кэтрин сидела на земле и держалась за мои туфли; создавалось ощущение, что меня тоже приковали, как обитателей «Уильяма Гарвея», откуда все это время неслись крики, вопли и непрерывный стук в дверь.