Пердомо не закончил фразу из-за приступа сухого кашля и несколько секунд содрогался от него в своем кресле под испуганным взглядом сына.
– Если ты так закашляешься во время концерта, это конец. Придется вставать и уходить.
– Я не виноват, Грегорио. Ты ведь знаешь, из-за аллергии весной у меня всегда бывают раздражены бронхи. Прояви сострадание к бедному отцу.
Мальчик полез в карман и достал пакетик пастилок от кашля:
– На, возьми одну.
Пердомо развернул карамельку и положил в рот. Видя, как сын прячет пакетик в карман, попросил:
– Дай мне еще на случай нового приступа.
Мальчик выполнил просьбу отца, но посоветовал ему:
– Разверни сразу. Больше всего раздражает на концерте, кроме кашля, шуршание бумажек.
Человек, сидевший позади Пердомо, похлопал его по плечу, чтобы привлечь внимание. Обернувшись, инспектор увидел журналиста из «Паис», который освещал в газете подробности тяжкого преступления, остававшегося нераскрытым в течение нескольких лет, пока к расследованию не подключился Пердомо.
– Не знал, что вы меломан, – сказал ему репортер.
– Я – нет. Просто пришел за компанию с сыном.
– Поздравляю вас с окончанием боальского дела. Замечательно, когда такие трудные случаи наконец раскрываются.
– Сказать по правде, просто повезло.
– В любом случае, мои искренние поздравления.
Журналист горячо пожал ему руку, и, когда Пердомо снова повернулся к сцене, Грегорио, которому польстило то, с каким уважением репортер разговаривал с его отцом, спросил:
– Что такое «боальское дело»?
– Не так давно я помог жандармерии закончить одно дело. Мы задержали убийцу в городке Эль-Боало, это в провинции Мадрид.
– И ты мне не расскажешь?
– Нет, это довольно жуткая история. Испортит нам концерт.
– Да ну, папа. Когда мы вернемся домой, я наберу в Гугле «преступление в Эль-Боало» и все узнаю. Лучше ты сам расскажи.
Пердомо покорно вздохнул, пробурчал себе под нос что-то нелестное по адресу Интернета и, стараясь не вдаваться в подробности, рассказал сыну о своем участии в деле так называемого убийцы-единорога, психопата, который в течение нескольких лет лишил жизни тринадцать женщин, используя как орудие убийства бивень нарвала-единорога.
– Неужели в Испании есть серийные убийцы, как в фильмах? – спросил Грегорио, когда отец кончил рассказывать. – Замечательно подойдет для кроссворда!
И, вытащив из кармана брюк записную книжку, что-то записал в нее затупившимся карандашом.
– Что это? – спросил отец.
– Моя тетрадка для записи мыслей. Я же говорил тебе, что в этом году отвечаю за раздел развлечений в школьном журнале, и то, что ты сейчас рассказал, подойдет мне для кроссворда. Убийца тринадцати женщин: Е-Д-И-Н-О-Р-О-Г.
– Ты говоришь, раздел развлечений? И ты должен их придумывать?
– Ну да. Поэтому и ношу с собой эту книжечку. И каждую мысль, которая приходит мне в голову, записываю, чтобы не забыть.
Оставались последние минуты перед выходом дирижера и солистки, и инспектор окинул взглядом зал, чтобы понять, какая публика пришла слушать великую скрипачку. Публика была самая разная, от подростков в джинсах до разодетых в пух и прах дам, которые оставляли в гардеробе норковые манто. Симфонический зал, вмещавший почти две с половиной тысячи человек, был заполнен до отказа. Бóльшая часть слушателей располагалась, как и он сам, перед оркестром, но и места сбоку от сцены были заполнены, люди сидели даже сзади, по обе стороны органа. Огромный зал был построен с таким расчетом, что все элементы его конструкции способствовали наилучшей акустике: от потолка из древесины грецкого ореха до наклонных стен, препятствовавших образованию эха.
Наконец волшебная минута настала.
Не успел Пердомо заметить выход дирижера на сцену, как публика разразилась бурными аплодисментами, приветствуя появление старого – и необыкновенно любимого в Испании – маэстро Клаудио Агостини. Именно так, как объяснял инспектору сын, дирижер поднял на ноги весь оркестр и, стоя на подиуме, поклонился зрительному залу в благодарность за овацию. Затем повернулся, поднял палочку и начал дирижировать увертюрой к «Свадьбе Фигаро»: сначала шепот быстрых и шаловливых шестнадцатых, порученных фаготам, затем более мощное продолжение, ответ гобоев и труб и как бы в заключение – оркестровое тутти[3] с участием литавр и труб. Пердомо подумал, что в этой музыке столько оптимизма, что хочется вскочить с кресла или, по крайней мере, отбивать ритм ногой. И в самом деле, какой-то инвалид, которого прикатили в центральный проход в кресле на колесиках, вытащив из кармана партитуру, дирижировал концертом правой рукой, сжимая левой ноты. Хорошо еще, подумал полицейский, что настоящий дирижер стоит к нему спиной, потому что в противном случае эти судорожные жесты могли бы сильно отвлекать. Легким кивком Пердомо обратил внимание сына на доморощенного дирижера, и мальчик с соболезнующим видом прикрыл глаза, как бы произнося евангельскую фразу: «Прости им, Отче, ибо не ведают что творят».
На Пердомо, любителя музыки, хотя и другого рода – он оставался поклонником «Битлз», считая их не без основания величайшими песенными композиторами всех времен, – четыре с половиной минуты, которые длилась увертюра, произвели должное впечатление, и, когда публика, в восторге от мастерства, с каким Агостини управлял волнующим моцартовским крещендо последней минуты, начала аплодировать, он, поддавшись общему настроению, вскочил на ноги с криками «Браво! Браво!», чем заслужил укоризненный взгляд сына.
– Что-то не так? – спросил инспектор, растеряв весь свой пыл и снова сев в кресло.
– Не выкладывайся так по поводу дирижера. Побереги аплодисменты для Ане.
Получив заслуженную овацию, Агостини скрылся за корпусами инструментов и снова возник через полминуты, впереди него шла великолепная Ане Ларрасабаль. Публика приветствовала их бурно, как будто они уже дали концерт, все обменивались комментариями – в большинстве случаев восторженными – по поводу смелого декольте солистки. Казалось, концерт Паганини никогда не начнется.
Но вот зазвучала музыка.
Пердомо мог бы поклясться, что с самого начального аллегро скрипка Ларрасабаль действовала гипнотически на слушателей, следивших за ее виртуозными пируэтами с замиранием сердца, словно наблюдая за невероятными трюками акробатов на трапеции в цирке «Солей». Испанке удавалось извлекать неповторимые звуки из своей скрипки еще и потому, что она играла а-ля Паганини, то есть без подушечки для плеча и подбородка. Как удавалось Ларрасабаль достичь этих тончайших вибрато, которыми она приводила в восторг публику, было тайной, не разгаданной и по сей день. Подушечка для подбородка, изготовляемая в большинстве случаев из черного дерева, была придумана в 1820 году виртуозом-скрипачом Луи Шпором, серьезным соперником Паганини, и стала непременным атрибутом исполнителя, поскольку освобождала левую руку от неблагодарной задачи поддерживать инструмент, который с тех пор можно было удерживать на весу, опираясь на ключицу простым нажимом подбородка. Благодаря Шпору рука скрипача могла свободно двигаться по всему диапазону и придавать выразительность звукам с помощью быстрых колебаний пальца на прижатой струне: вибрато. Злые языки, каких немало среди любителей классической музыки, утверждали, что причина, по которой Ларрасабаль отказалась от подушечки, заключалась в кокетстве. Трение подушечки о кожу приводило к образованию некрасивого темного пятна под подбородком, известного под названием «мозоль скрипача». Чтобы избежать повреждений, вызываемых трением и пóтом, между подушечкой и подбородком обычно клали носовой платок, но и при этом музыканты часто страдали от довольно серьезных аллергических явлений. Многим приходилось периодически ставить на эту область горячие компрессы с алоэ.
Сплетники утверждали, однако, что Ане Ларрасабаль жертвовала выразительностью вибрато ради того, чтобы сохранить свою изящную шею безупречной, хотя на самом деле существовали причины музыкального свойства, чтобы отказаться от подушечки, гораздо более глубокие, чем простая механическая имитация манеры Паганини: прямой контакт корпуса скрипки с телом скрипача приводил к тому, что исполнитель интенсивнее ощущал вибрацию инструмента. И поскольку как плечевая подушечка, так и подбородник прикреплялись к корпусу скрипки двумя маленькими металлическими трубочками, по мнению многих, это негативно сказывалось на тембровых возможностях инструмента, не говоря о том, что таким образом повреждалось дерево.