Я просунула палец через сетку и нашла его нос. Его дыхание было теплым и легким, а язык – настойчивым.
– Все проходит, – тихо сказал он.
– Хочешь есть?
– Немножко, – ответил он, и я просунула в клетку морковку.
– Спасибо, – сказал он. – Очень вкусно.
Сначала я решила, что это лиса так громко дышит и шуршит сухими листьями, а потому потянулась за крикетной битой, валявшейся во дворике еще с лета. Я осторожно двинулась на звук и у задней изгороди увидела ее: розовую мохнатую кучу, бессильно раскинувшуюся на мешке с соломой. Она повернула ко мне измазанное грязью лицо.
– Что с тобой?
– Ничего.
С моей помощью она поднялась и начала стряхивать листья и веточки со своего любимого халата.
– Я убежала, потому что они опять ссорятся, – объяснила она. – Сегодня очень сильно, а мама кинула лампу в стену.
Я взяла ее за руку и повела к дому.
– Можно, я у вас останусь сегодня? – сказала она.
– Я спрошу у мамы, но она точно согласится. – Мать всегда соглашалась.
Мы присели на корточки перед клеткой и прижались друг к другу, чтобы было не так холодно.
– С кем ты здесь разговаривала? – спросила Дженни Пенни.
– С кроликом. Знаешь, он ведь говорящий. У него голос как у Гарольда Вильсона[8].
– Правда? А со мной он будет разговаривать?
– Не знаю. Попробуй.
– Эй, кролик, кролик, – позвала она и ткнула его в пузо своим коротким толстеньким мизинцем. – Скажи мне что-нибудь.
– Ах ты, засранка, – сказал бог. – Больно ведь! Дженни Пенни минуту посидела молча. Потом посмотрела на меня. Потом еще подождала.
– Ничего не слышу, – сказала она наконец.
– Может, он устал, – предположила я.
– А у меня тоже один раз был кролик. Я тогда была совсем маленькой, и мы жили в фургоне.
– И что с ним стало? – спросила я, уже чувствуя жестокую неизбежность того, что последует.
– Они его съели, – сказала Дженни Пенни, и по ее грязной щеке к уголку рта сбежала одна слеза. – Сказали, что он убежал, но я знаю, как все было. Вкус-то был совсем не такой, как у курицы.
Еще не договорив, она подняла подол халата, подставив холоду белую коленку, и со всей силы опустила ее на острый край плитки. Кровь немедленно побежала по ноге вниз, к краю носка. Я молча смотрела на нее, испуганная и одновременно зачарованная этим внезапным неистовством и спокойствием, сразу же разлившимся по ее лицу. Задняя дверь дома распахнулась, на улицу вышел мой брат.
– Ух ты, ну и холод! – поежился он. – А вы что тут делаете?
Мы не успели ответить, но он уже увидел ногу и кровь.
– Черт!
– Она споткнулась и упала, – поспешно объяснила я, не глядя на нее.
Брат присел на корточки и потянул ногу Дженни к свету, льющемуся из кухонного окна.
– Дай-ка посмотрим, что у тебя здесь, – приговаривал он. – Черт, сколько крови! Больно?
– Уже нет, – ответила она, засовывая руки в слишком большие карманы халата.
– Тут нужен пластырь, – сказал брат.
– А может, и два, – подхватила я.
– Ну, тогда пошли. – Он поднял Дженни на руки и прижал к груди.
Я никогда не думала о Дженни как о маленькой девочке. Странный ночной образ жизни и преждевременная самостоятельность как-то старили ее. Но тем вечером Дженни Пенни, прижавшаяся к груди моего брата, показалась мне маленькой, беззащитной и несчастной. Ее щека мирно прижималась к его шее; глаза жмурились от ощущения защищенности и заботы. Я не пошла в дом сразу за ними. Пусть она вдоволь насладится этим моментом. Пусть поверит в то, что все, что есть у меня, принадлежит и ей.
* * *
Несколько дней спустя мы с братом проснулись от шума и ужасных воплей. Мы выскочили на площадку, вооружившись тем, что оказалось под рукой (я – мокрым ершиком для унитаза, а брат – деревянным рожком для обуви), и увидели, что по ступенькам вверх бежит отец, а за ним взволнованная мать. Отец был бледным и казался похудевшим, как будто за то время, что мы спали, он потерял целый стоун веса.
– Я ведь говорил вам, что так и будет? – спросил он, подняв к нам незнакомое безумное лицо.
Мы с братом растерянно переглянулись.
– Я же говорил, что мы выиграем! Говорил? Я – счастливчик! На мне благословение Господне. Я избранный. – Он опустился на верхнюю ступеньку и зарыдал.
Его плечи тряслись, годы сомнений и мук вырывались из груди вместе с громкими всхлипами, и самоуважение вновь вернулось к нему благодаря всего лишь клочку бумаги, который он сжимал между указательным и большим пальцами. Мать погладила его по голове и оставила лежать на площадке. Нас она отвела в родительскую спальню, где все еще пахло сном. Шторы были задернуты, а постель смята. Мы с братом чувствовали странное волнение.
– Садитесь, – сказала она.
Мы сели на кровать; я угодила на мамину грелку и почувствовала слабое тепло.
– Мы выиграли в футбольный тотализатор, – спокойно сообщила она.
– Ни фига себе, – сказал брат.
– А что с папой? – спросила я.
Мать тоже опустилась на кровать и начала ладонью разглаживать простыню.
– У него шок, – объяснила она то, что и так было ясно.
– И что это значит? – не унималась я.
– Чокнулся, – прошептал брат.
– Вы ведь знаете, как ваш отец относится к Богу и тому подобному? – спросила мать, не отрывая глаз от разглаженного участка простыни.
– Да, – сказал брат, – он во все это не верит.
– Ну да, а сейчас все стало сложнее. Он молился, чтобы это произошло, и его молитва была услышана; перед ним как будто распахнулась дверь, но он знает: чтобы в нее войти, придется от чего-то отказаться.
– И от чего ему придется отказаться? – спросила я, испугавшись, что, возможно, от нас.
– От убеждения, что он дурной человек, – объяснила мать.
Было решено, что наш выигрыш должен остаться тайной для всех, кроме, разумеется, Нэнси. Она в это время отдыхала во Флоренции вместе с новой любовницей, американской актрисой по имени Эва. Мне не разрешили рассказать даже Дженни Пенни, и чтобы как-то намекнуть ей, я постоянно рисовала на листочках стопки монет; в конце концов она решила, что я таким образом призываю ее стащить деньги у матери из кошелька, что она и сделала, а потом накупила на них шербету.
Не имея возможности разговаривать про выигрыш во внешнем мире, мы перестали обсуждать его и во внутреннем, семейном, и скоро из события, способного изменить нашу жизнь, он превратился в событие, которое было и прошло без всякого следа. Мать по-прежнему по купала вещи только на распродажах, и ее бережливость даже усилилась. Она штопала наши носки, ставила заплатки на джинсы, а Зубная фея отказала мне в компенсации за очень болезненно резавшийся коренной зуб даже после того, как я написала ей в записке, что за каждый лишний день буду начислять проценты.
Однажды в июне, через несколько месяцев после выигрыша, отец приехал домой в абсолютно новом серебристом «мерседесе» с затемненными стеклами – на таких, наверное, ездили дипломаты. Все соседи стали свидетелями этого вызывающего поступка. Когда дверь машины распахнулась и из нее показался отец, наша улица отозвалась характерным стуком: это разбивались упавшие на землю челюсти. Отец попытался улыбнуться и пробормотал что-то насчет неожиданно полученного «хорошего бонуса», но, неведомо для себя самого, он уже начал восхождение по ведущей к элитным вершинам лестнице и уже смотрел сверху вниз на знакомые, добрые лица людей, много лет деливших с ним жизнь. Мне стало стыдно, и я ушла в дом.
В тот вечер мы обедали в полном молчании. Разумеется, думать все могли только об «этой машине», и еда казалась невкусной. Наконец мать не выдержала и, поднимаясь из-за стола, чтобы налить себе стакан воды, спокойно спросила:
– Зачем?
– Не знаю, – ответил отец. – Я мог ее купить – вот и купил.
Мы с братом посмотрели на мать.