«Что происходит?»[1] – пел Марвин Гэй, а ответа никто не знал.
Именно тогда брат уверенно взял меня за руку и увел с собой, в свой защищенный мир.
Первое время он, как луна, кружил где-то на периферии моей жизни, иногда притягиваемый любопытством, но чаще равнодушный, и, возможно, так продолжалось бы и дальше, если бы в один трагический полдень в Тироле туристический автобус не столкнулся с неумолимой Судьбой.
Он был на пять лет старше меня, и его светлые кудряшки в нашей брюнетистой семье выглядели так же неуме стно, как и первый неподержанный автомобиль, который несколько лет спустя купил отец. Рядом со своими ровесниками брат казался экзотическим существом, а по ночам он тайком красил губы маминой помадой, а потом осыпал мое лицо быстрыми поцелуями, имитируя сыпь. Так он спасался от скучного консерватизма окружающего мира. Завзятый аутсайдер со своим бунтом.
Из меня вырос любознательный и развитой ребенок, в четыре года я уже умела читать, писать и вести беседы, понятные не каждому восьмилетке. Всем этим я была обязана не исключительным способностям и не акселерации, а только влиянию старшего брата, увлекшегося в то время пьесами Ноэля Кауарда[2] и песнями Кандера и Эбба[3]. В нашей распланированной, упорядоченной жизни брат был ярким и красочным исключением. Каждый день я ждала его возвращения из школы с почти физическим нетерпением. Без него в моем мире не хватало чего-то очень важного. Да, честно говоря, не хватает и до сих пор.
* * *
– БОГ ЛЮБИТ ВСЕХ-ВСЕХ? – СПРОСИЛА Я У МАТЕРИ и потянулась через миску сельдерея за последним печеньем.
Отец отложил свои бумаги и поднял на меня глаза. Он всегда поднимал глаза, если кто-нибудь поминал Бо га. Как будто ждал удара.
– Конечно всех, – ответила мать, и утюг на секунду замер у нее в руке.
– И убийц? – уточнила я.
– Да, и убийц, – кивнула мать, а отец укоризненно поцокал языком.
– И разбойников?
– Да.
– И какашки?
– Какашки – это ведь не живые существа, – совершенно серьезно объяснила мать.
– А если бы были живыми, Бог бы их любил?
– Думаю, любил бы.
Никакой радости этот разговор мне не принес. Выходило, что Бог любил всех, кроме меня. Я слизала последний слой шоколада и полюбовалась на белый холмик пастилы, внутри которого пряталось джемовое сердечко.
– А почему ты спрашиваешь? Что случилось? – поинтересовалась мать.
– Я больше не пойду в воскресную школу, – объявила я.
– Аллилуйя! – воскликнул отец. – Я очень рад.
– Но тебе ведь там нравилось, – удивилась мать.
– Больше не нравится. Мне только нравилось, что там поют.
– Ты можешь петь и здесь, – заверил меня отец, воз вращаясь к своим документам. – Хочешь петь – пой.
– А все-таки почему? – не успокаивалась мать, чувствуя, что я чего-то недоговариваю.
– Нипочему.
– Ты не хочешь мне рассказать? – спросила она и осторожно взяла меня за руку. (Недавно она начала читать американскую книжку о детской психологии. Там утверждалось, что о своих чувствах необходимо говорить. Нам в результате хотелось замолчать навеки).
– Нипочему, – повторила я, почти не разжимая губ.
По-моему, все произошло из-за того, что меня просто не так поняли. Я ведь только предположила, что Иисус Христос родился по ошибке, в результате незапланированной беременности.
– Что значит незапланированной?! – в ярости вскри чал викарий. – Интересно знать, откуда у тебя взя лись такие богохульные мысли, гадкий ты ребенок!
– Не знаю. Я просто подумала.
– Подумала? А может, ты думаешь, что Господь будет любить тех, кто сомневается в Его Божественном замысле? Так вот, тут вы очень ошибаетесь, мисс! В угол!
Его твердый палец указал на место моей ссылки, и я побрела к стулу, стоящему напротив облезлой зеленой стены.
Сидя на нем, я вспоминала о том вечере, когда родители зашли в мою комнату для разговора.
– Мы хотим кое-что с тобой обсудить. То, что тебе внушает твой брат. Будто ты родилась по ошибке.
– А-а, – протянула я.
– Так вот, ты родилась совсем не по ошибке, – сказала мать. – Просто мы не планировали, что ты появишься. В смысле, не ждали.
– Как мистера Харриса? – уточнила я (этот человек нередко появлялся у нас прямо перед обедом, будто чувствовал, когда мы собираемся садиться за стол).
– Примерно, – кивнул отец.
– Как Иисус? – продолжала допытываться я.
– Вот именно, – неосторожно подтвердила мать. – Именно как Иисус. Когда ты родилась, это было чудо, самое прекрасное чудо на свете.
Отец сложил документы в потрепанный портфель и сел рядом со мной.
– Тебе совсем не обязательно ходить в воскресную школу или в церковь, чтобы Бог тебя любил, – сказал он. – И чтобы все остальные тебя любили. Ты ведь это и сама знаешь, да?
– Да, – кивнула я, но ничуточки ему не поверила.
– Ты все сама поймешь, когда вырастешь, – добавил отец.
Я не собиралась ждать так долго. Я уже решила, что если этот Бог не может любить меня, придется найти себе другого, который сможет.
* * *
– Новая война нам не помешала бы, – сказал мистер Абрахам, наш новый сосед. – Мужчинам нужна война.
– Мужчинам нужней мозги, – подмигнула мне его сестра Эсфирь и нечаянно втянула пылесосом валявшийся на полу шнурок, отчего вскоре сломался ремень вентилятора и в комнате запахло паленой резиной.
Мне нравился запах паленой резины и нравился мистер Голан. А больше всего мне нравилось то, что в столь преклонном возрасте он живет не с женой, а с сестрой: я надеялась, что когда-нибудь, в очень далеком будущем, мой брат последует его примеру.
Мистер Голан и его сестра переехали на нашу улицу в сентябре, а к декабрю на всех подоконниках в их доме горели свечи, оповещая соседей о символе веры новых жильцов. Перевесившись через забор, мы с братом наблюдали, как теплым и хмурым воскресным утром к соседнему дому подкатил голубой фургон и мужчины с сигаретами в зубах и газетами, торчащими из задних карманов, начали не особенно аккуратно перетаскивать в дом коробки и мебель.
– В этом кресле наверняка кто-то умер, – сказал брат, когда кресло проносили мимо нас.
– Ты откуда знаешь?
– Знаю, и все. – Он многозначительно постучал по носу, будто намекая на некое шестое чувство, хотя мне было уже очень хорошо известно, что и на имеющиеся у него пять полагаться не стоит.
Чуть позже к дому подкатил черный «зефир», криво припарковался на тротуаре, и из него выбрался человек, старше которого я еще никого не видела. У него были абсолютно белые волосы, а бежевый вельветовый пиджак болтался на плечах, как вторая, чересчур просторная кожа. Он внимательно огляделся вокруг и двинулся к соседнему дому, а проходя мимо нас, остановился и сказал:
– Доброе утро.
У него был странный акцент – венгерский, как выяснилось позже.
– Ну вы и старый! – восхитилась я, хоть и собиралась просто вежливо поздороваться.
– Старый, как время, – засмеялся он. – Как тебя зовут?
Я ответила, и он протянул мне руку, а я крепко ее пожала. Мне исполнилось четыре года девять месяцев и четыре дня. Ему было восемьдесят. Эта разница между нами растаяла мгновенно и незаметно, как тает таблетка аспирина в стакане воды.
Я легко и быстро отказалась от привычного уклада нашей улицы ради нового таинственного мира мистера Голана, его свечей и молитв. Этот мир был полон секретов, и каждый я хранила нежно и бережно, будто найденное в гнезде хрупкое птичье яйцо. Сосед рассказывал мне, что в субботу нельзя пользоваться ничем, кроме телевизора, а когда он возвращался из синагоги, мы ели удивительные блюда, которых я никогда не пробовала раньше: мацу, и печеночный паштет, и форшмак, и фаршированную рыбу – мистер Голан говорил, что они напоминают ему о родной стороне.