— Вы на обед не останетесь? — спросил Виктор японца. — Эфросинья приготовила нам крокеты из сельдерея с репой.
— Нет уж, увольте, — отрезал Кэндзи. — До вечера, пожелайте мне удачи.
— Все беды от женщин, — проворчал Жозеф, проводив его взглядом. — Возьмите месье Мори — становится ниже ростом, сохнет и морит себя голодом оттого, что эта его танцовщица, Фифи Ба-Рен, бросила канкан и укатила в Санкт-Петербург с каким-то русским князьком.
— Ой ли, Жожо. Я подозреваю, что Кэндзи предпочел сочное жареное мясо овощной диете, навязанной всем нам моей сестрицей-вегетарианкой, и отправился в «Фуайо» полакомиться эскалопами по-милански или говяжьим филе под острым соусом. — Последние слова Виктор произнес таким скорбным тоном, что стало очевидно: он умирает от желания последовать за приемным отцом. На месте его удержал лишь страх навлечь на себя немилость мадам Пиньо.
Фредерик Даглан с ящиком для письменных принадлежностей, висевшим на ремне через плечо, засунув руки в карманы, шагал вдоль старой линии укреплений, [14]отрезавшей Париж от предместий. У подножия фортификаций, поросших чахлой травой, тянулось внешнее бульварное кольцо, облепленное крольчатниками и досчатыми бараками. Небо над предместьем Сент-Уан было замарано фабричным дымом; с черными клубами в одиночку бился ветер. Фредерик Даглан пересек городскую черту на заставе Клиньянкур — он всегда начинал обход рабочих мест с бистро Анкизе Джакометти, земляка, который протянул ему руку помощи в давние времена, когда он, Фредерик, вышел из поезда на Лионском вокзале без гроша за душой, без ремесла за плечами и без планов на будущее.
Сейчас Фредерику было сорок три года. От отца, Энрико Леопарди, гарибальдийца, убитого в 1862 году в сражении при Аспромонте, не осталось ничего, кроме теплых воспоминаний. Мать, овдовев, эмигрировала с сыном в Марсель в надежде на лучшую долю. Там она четырнадцать часов в день трудилась на мануфактуре «Каучук и гуттаперча» на авеню Прадо и отказывала себе во всем, чтобы ее Федерико мог посещать школу. Преподаватель, славный человек месье Даглан, научил мальчика читать, писать и считать. Когда мать умерла от сердечного приступа, Федерико Леопарди купил билет на поезд до Парижа и сделался Фредериком Дагланом. В ту пору ему едва исполнилось пятнадцать.
Это был индивидуалист, бунтарь, преисполненный сочувствия к простому люду, эксплуатируемым массам, ко всем униженным и оскорбленным. Занятия каллиграфией служили ему прикрытием для другой деятельности — тайной, незаконной. Он работал в одиночку, лишь изредка привлекая в напарники Тео, племянника смотрителя сквера капрала Клемана, и никогда не стремился урвать больше, чем нужно для того, чтобы поделиться с бедствующими друзьями и обеспечить себе и своим многочисленным женщинам земные удовольствия. Вся его философия укладывалась в несколько сентенций: «Большинство людей обречены на нищету. Столкнувшись с этой печальной реальностью, я сделал вывод, что при таком раскладе от богатых не убудет. Я слишком люблю свое „эго“, чтобы позволить ему страдать или довольствоваться объедками. Общество — это джунгли, в которых сильные пожирают слабых, а мораль — так, для виду, все равно конец у всех один. Мы все окажемся в одной могиле — вот где истинные свобода, равенство, братство. Я никому не чиню урона, просто изымаю скромные излишки. В любом случае, сдохнешь ты в хижине или во дворце, на тот свет с собой ничего не прихватишь, даже булавочной головки».
Но в данный момент он был жив и влип по самую макушку. Бумаги в коричневом портфеле не оставляли на этот счет никаких сомнений. Нужно было срочно залечь на дно и попытаться решить проблему.
«Пикколо», бистро Анкизе Джакометти, стояло на границе предместий. Стены, выкрашенные голубой краской, клетчатые скатерти на столиках, деревенская горка в углу — ни дать ни взять обеденный зал в сельской гостинице. Анкизе Джакометти, молчаливый патриарх с величественными усами, председательствовал за стойкой; его жена, миниатюрная калабрийка, смуглая и черноволосая, царствовала на кухне. Каждый день к полудню зал заполнялся служащими с окраин и зеленщиками.
Фредерик Даглан, поприветствовав Анкизе, уселся за столик, откинув скатерть со своего края. Хозяин заведения выложил перед ним стопку прямоугольных карточек и обеденное меню. Фредерик открыл ящик для письменных принадлежностей, расставил на столе бутылочки с чернилами, перья, подставки и взялся за работу. Карточки одна за другой заполнялись ровным почерком, пустое место между названиями блюд занимали виньетки. Десерты он вписывал легким курсивом, а какую-нибудь «говядину с капустой» выводил солидными жирными буквами. Анкизе принес ему запотевшую кружку пива и вернулся за стойку протирать бокалы.
Фредерик выпил пиво залпом.
— Анкизе, у тебя есть на примете надежная малина?
— Si. Иди к мамаше Мокрице, она обретается у Немецких ворот. [15]Скажешь, что от меня.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Среда 21 июня, 6 часов утра
Леопольд Гранжан с женой и двумя сыновьями занимал три комнаты в пятом этаже дома на улице Буле неподалеку от площади Насьон. Он платил триста десять франков годовой аренды, что включало налог на двери и окна, а также траты на прочистку дымоходов. Дороговато, зато жилище было оснащено газовым освещением и водопроводом. Главным утешением Леопольду Гранжану служили книги. История, география, естественные науки, беллетристика — его увлекало всё. Жан-Жака Руссо он мог цитировать наизусть целыми страницами. Две фразы из «Общественного договора» произвели на него в свое время особое впечатление:
«Человек рождается свободным, но повсюду мы видим людей в оковах»;
«Плоды принадлежат всем, земля — никому».
По воскресеньям Леопольд Гранжан с семьей отправлялся на прогулку к линии укреплений. Шагал и думал о переустройстве мира. Жизнь его была светла.
Скромное предприятие Леопольда — эмальерная мастерская — давало неплохой доход. Богатеем его, конечно, никто бы не назвал — порой бывало трудно сводить концы с концами, однако Леопольд любил свое дело, и в мастерской царил вольный богемный дух. Сам он когда-то учился на гравера, занимался росписью по фарфору, перенял повадки людей искусства и плевал на мнение соседей-обывателей. Его мануфактура находилась в конце проезда Гонне, за которым начиналась мозаика пустырей, где сопливые оборванцы вечно играли в могикан. Здание примостилось в тени огромной липы, чья крона летом служила прибежищем десяткам птиц. Это был старый каретный сарай с застекленной крышей; внутреннее помещение делилось на две половины: собственно мастерскую и торговый зал, где на полках был выставлен самый ходовой товар современного эмального промысла: бонбоньерки, пудреницы, бокалы, броши, набалдашники для тростей и рукоятки зонтов.
С наступлением весны Леопольд находил особое удовольствие в том, чтобы приступать к работе пораньше, с рассветом, пока в мастерской никого нет, — он нередко сам брался за важные заказы, требующие определенного изящества в исполнении. На сей раз ему предстояло воплотить в эмали композицию с иконописным мотивом. Задачу он перед собой поставил сложную, однако в успехе не сомневался.
Уверенной рукой мастер сделал набросок. «Отлично, — кивнул сам себе, — теперь займемся проработкой деталей», — и направился к станку, на котором была закреплена медная пластина, уже покрытая первым, бесцветным слоем эмали. Он перенес пластину на низкий столик, загроможденный емкостями с эмалевыми красками, кистями на подпорках, шпателями, стопками золотой и серебряной фольги. Леопольд ценил такие моменты творческой свободы, выдававшиеся между серийным производством и подведением баланса; это был его тайный сад, куда чужакам доступ заказан. В свои тридцать девять лет эмальер сохранил осанку молодого здорового парня. Приземистый и широкоплечий, он производил впечатление человека волевого, уверенного в себе и редко терял душевное равновесие.