Но столько людей уже поумирало, говорю я, все еще подыгрывая ему: почему не подыграть, от меня не убудет. Как же ты узнаешь, кого именно ты слышишь?
Отличный вопрос, брат, говорит Дэвис и даже похлопывает меня по плечу. Понимаешь, продолжает он, сейчас пока никак. Это вроде старой любительской радиостанции — она улавливает все, что болтается в эфире. Моей машине, как всякому серьезному изобретению, требуются годы и годы усовершенствования. Когда Александр Белл подключил свои первые телефоны, по ним и договориться-то ни о чем было нельзя. На каждой линии сидело по куче народа — разве договоришься? Вот и сейчас: все, что ты тут видишь, — только начало. Но это великое начало. Потом придут другие изобретатели, и каждый что-нибудь придумает, изменит одну какую-то мелочь. А лет этак через сто, прикинь, привезут класс детишек в музей, и будут они разглядывать мой опытный образец через стекло в витрине и хихикать: вот, мол, старье допотопное.
Не знал, что ты изобретатель, говорю я Дэвису. Я хотел сказать это насмешливо, но прозвучало совершенно серьезно.
Дэвис довольно хмыкает. Да, неслабо мы друг друга надурили! Сидим себе и думаем, что у нас нет ничего общего, кроме этой камеры, а сами все время занимаемся одним и тем же: слушаем призраков. Так что мы с тобой, брат, близнецы. Шагаем в ногу.
Так уж и близнецы.
А ведь это еще только начало! Дальше будет больше, с этой штукой мы еще услышим такое… Держи крышу, чтоб не съехала.
Он улыбается мне, поражая ослепительной белизной зубов. Он сказал мы с тобой, мы.Это приглашение уверовать вместе с ним в его бред. Я смотрю на Дэвиса, который покачивает головой, закрыв глаза и приблизив ухо к своему «радио», — и неожиданно думаю: а с чего я взял, что это бред? Ну хорошо, вот он держит в руках продырявленную картонную коробку, набитую всякой дрянью, пусть так. Я это понимаю. Но что, если она работает? Если все, что он про нее наговорил, — правда? И в ту же секунду я перестаю притворяться и начинаю верить — будто это притворство заставило меня поверить. Хотя, конечно, такого не может быть, вера и притворство исключают друг друга. В общем, не знаю, в чем тут дело. Может, в том, гдемы оба с ним сейчас находимся. Если гнилые сливы тут превращаются в вино, зубной щеткой можно перерезать человеку горло, а держать женщину за руку все равно что трахать ее в постели, то почему набитая мусором коробка не может быть радиоприемником? Запросто может.
Хотя, скорее всего, для меня это продолжение все той же истории с Холли. Раз я уже поверил, что слово дверьи есть сама дверь, в которую можно войти, и раз я уже в нее вошел — а я вошел, — то дальше мне можно втирать что угодно, я поверю.
Дэвис, научишь меня, как такое сделать?
Нет, Рей, пока нет, говорит он извиняющимся тоном. Я скоро должен получить патент, но до того момента все мои разработки — государственная тайна. Но тебе и не надо ничего делать самому, зачем? Как понадобится, просто бери мое радио и слушай.
Спасибо, говорю я.
Но главное для нас сейчас — работать! Проводить время с пользой!
Работать!.. Время!.. С пользой!..Он опять переходит на крик. Соседи со всех сторон стучат кулаками в стенку, орут, чтобы мы заткнулись. Но Дэвис, кажется, их не слышит.
Что значит работать? — интересуюсь я. Ты про какую работу говоришь?
Дэвис смотрит на меня молча. Взгляд тот же, что и раньше, кажется, я начинаю к нему привыкать: будто он силится разглядеть что-то позади меня, а я ему мешаю.
Тебе сколько осталось до звонка, Рей? — спрашивает он.
У меня это еще только начало, отвечаю я. Цветочки. Когда мой срок дотикает здесь, пойдет отсчет в другом месте.
А к тому времени, когда я выйду, говорит Дэвис, постукивая по своему приемнику, тебе уже понадобится такая штука, чтобы со мной связаться. Так что я не могу ждать, Рей. Не имею права.
Он сжимает в руках продырявленную коробку. Его безумное лицо полно обреченности и веры.
Ничего, мы же вместе, говорю я, понятия не имея, что это должно означать.
Мы были вместе с самого начала, уточняет Дэвис. Иначе бы этот разговор не мог состояться.
Глава восьмая
Проснувшись, Дэнни долго не мог понять, где он. Заброшенное, затянутое паутиной помещение, кругом грудами свалена какая-то рухлядь — похоже на чердак, куда полсотни лет никто не заглядывал. Он лежал в постели между двумя неправдоподобно мягкими простынями. Их мягкость происходила от ветхости: прогнившая ткань расползалась от малейшего движения. Дэнни лежал нагишом, и его одежды не было нигде в поле зрения.
Чувствовал он себя мерзко. Так мерзко, что сказать просто «у него раскалывалась голова» или «болел живот» — значило бы ничего не сказать, ведь тогда подразумевалось бы, что мерзкое ощущение исходит только от головы или от живота. На самом деле оно охватывало все части и оконечности его тела одновременно: голову, живот, грудь, руки, шею, лицо, глаза, ноги. Обычное похмелье не шло ни в какое сравнение с нынешним состоянием Дэнни. Все ныло, болело и было гадко до такой степени, что он даже не мог произвести движение, которое всегда производил в первую минуту после пробуждения нагишом в незнакомой комнате (что, надо признать, с ним случалось) — оторвать задницу от постели. Иными словами, он не мог встать.
В комнате было темновато, но за узкими окошками вовсю светило солнце, пронзительно щебетали птицы, и от этого Дэнни вскоре начало казаться, что он прозевал что-то важное или куда-то опоздал. Или обещал кому-то позвонить и с кем-то встретиться, но не может вспомнить, кому и с кем. Обычно, если уж такое омерзительное чувство возникало, Дэнни старался поскорее принять вертикальное положение и взять ситуацию под контроль, но сейчас сделать этого он не мог и продолжал лежать неподвижно, как парализованный. В довершение всего вспомнилась спутниковая тарелка: значит, звонить уже никому не надо. Отзвонился.
И это еще было хорошее воспоминание. Или, во всяком случае, теперь оно казалось Дэнни хорошим по сравнению с плохими — с теми картинками, что начали медленно выплывать из его памяти. Выплывали мягкие руки баронессы, ее клокочущий смех, ее губы, близнецы с такими же губами, как у нее, — каждая из этих картинок в отдельности была вовсе не так ужасна, даже совсем не ужасна, но ужасно было то, к чему они все вместе вели. От одной мысли об этомДэнни кидало в дрожь — будто он пытался восстановить в памяти вкус блюда, которым вчера отравился. Он что, правда занимался любовью с баронессой? Судя по тем эпизодам, что короткими очередями вспыхивали у него в мозгу, — кажется, да. Тогда-то он был уверен, что спит, — из-за пелены, которая отделяла его от всего происходящего. Теперь пелена расползлась, и мелькающие перед глазами сценки выглядели безжалостно, тошнотворно реальными. Стоп: если это воспоминания, то почему в них он видит себя со стороны? Да нет, на самом деле ничего такого не было и быть не могло!
Дэнни закрыл глаза, задержал дыхание и прислушался. Слушал не только ушами, а весь обратился в слух, пытаясь определить, есть ли еще кто-нибудь в этой комнате. И особенно в этой постели. Не уловив ни единого звука и ни малейшего движения, Дэнни осторожно разлепил веки и начал поворачивать голову… медленно, очень медленно… Чтобы, если окажется, что рядом все же кто-то есть, успеть вовремя зажмуриться.
В постели, во всяком случае, он был один — убедившись в этом, Дэнни испытал огромное облегчение. Слава богу, никого! Ему удалось приподняться на локте. Да, сейчас никого, но совсем недавно кто-то был. На древней пожелтелой подушке осталась вмятина, ниже вмятины простыня расползалась на узкие полоски, как какой-нибудь экспонат из коллекции средневековых тканей. По краю простыня была вышита блеклыми цветами; когда Дэнни провел по ним рукой, их длинные стебли легко отделились друг от друга. Потом он зачем-то откинул выцветшее зеленое бархатное покрывало вместе с верхней простыней и осмотрел место рядом с собой. На ветхой ткани нижней простыни темнела серая размазанная полоса с ладонь длиной: то ли пыль, то ли пепел, то ли горстка раздавленной моли.