Литмир - Электронная Библиотека

Том-Том никому не нравится, но это как раз не важно. Том-Тома это вполне устраивает, для него это просто еще одно подтверждение того, что он прав и весь мир — огромный кусок дерьма. Я бы сказал, что для Том-Тома его собственная правота важнее, чем нравится он кому-то или нет.

Кое-что про Том-Тома я понял благодаря гекконам. Наша тюрьма участвует в «рептилиевой программе»: заключенным выдают яйца разных ящериц, и они сперва держат их, сколько положено, под специальными лампами, а потом, когда вылупляются детеныши, заботятся о них и выращивают до таких размеров, чтобы можно было сдать в зоомагазин. Том-Том у нас специализируется по гекконам, таким небольшим изумрудно-зеленым ящеркам. Он выводит их гулять на поводках из шнурков, они бегают по земле, а шнурки волочатся за ними. Он гладит пальцем их блестящие головки и целует их в ящеричьи губы.

С год назад один из здешних быков, тупой и здоровенный, подошел к тому месту, где по земле бегали Том-Томовы гекконы, и, наступив ботинком прямо на одного из них, размазал его зеленую головку по земле. Я в то время ничего не делал, только сидел и смотрел на все. Если спросить, почему я так сидел, можно было услышать много интересного: мало ли, депрессия у человека, или настроение паршивое, или сидит, паскуда, а потом возьмет и настучит на всех — смотря у кого спросишь. В тот день я сидел на скамейке за сетчатой оградой, неподалеку от Том-Тома. Вообще-то ему следовало бухнуться на колени и благодарить Господа, что быку вздумалось размазать по земле только геккона, а не его самого. Но когда бык ушел, с лицом Том-Тома что-то произошло, ничего похожего я в жизни не видел: оно вдруг съежилось и тут же расплющилось, будто это ему на голову наступил тяжелый ботинок, губы натянулись, рот превратился в черную зияющую дыру — и ни звука. Я даже подумал, что у него какой-нибудь удар или сердечный приступ, но потом понял, что это нормальное человеческое горе. Такое лицо может быть у человека только тогда, когда он уверен, что на него никто не смотрит.

И тут Том-Том увидел через сетку меня. Все, мелькнуло у меня в какую-то долю секунды, я труп. Я и был бы труп, без вопросов, будь он нормальным зэком, — но Том-Том не нормальный зэк. Он псих долбанутый, который любит рептилий, а всех остальных ненавидит.

С чего ты взял, что я должен быть среди этих говнюков? — спрашиваю я Том-Тома.

Ну не сам же ты все это выдумал.

Сам выдумал, говорю я, потому что хочу, чтобы так считала Холли. А не сам, так ищи тех говнюков, с них и спрашивай.

Такую бредятину, говорит Том-Том, сам не выдумаешь.

Некоторые еще и не такое выдумывают, замечает Хамса. Один выдумщик, я слышал, вломился в банк в клоунском костюме и уложил там троих.

Народ начинает подхихикивать. Кстати, забавно: мы с Хамсой друг друга уважаем, хотя между собой почти никогда не разговариваем. Может, потому и уважаем.

Да пошел ты… мешок говенный, вскидывается Том-Том, но уши у него краснеют.

Мешок говенный,записываю я.

Эй! Холли предостерегающе смотрит на Хамсу. Вы не забыли? Все наши преступления остаются за порогом этого класса.

Но когда она переводит взгляд на Том-Тома, у нее просто на лбу написан вопрос: в клоунском костюме?

Вменяемые нам преступления, уточняет Алан Бирд. Он у нас интеллектуал местного значения.

Наши? Том-Том поглядывает на Холли снизу вверх и улыбается своей ящеричьей улыбкой. Вы сказали — нашипреступления? Я не ослышался?

Просто фигура речи, отвечает Холли. Надо отдать ей должное, учится она быстро.

Я уже испробовал все средства, чтобы заставить ее на меня посмотреть: загадочно молчал, задавал вопросы, усмехался, потягивался, хрустел суставами. Каждую неделю я читаю вслух свой очередной кусок, и после этого ей, конечно, приходится поворачивать голову в мою сторону, но ее глаза не встречаются с моими. Смотрят мимо меня или даже сквозь меня. Видно, она все еще дергается из-за того рассказа, где парень трахает свою учительницу. Мне даже хочется ей сказать: не парься, милая, то было не про тебя. Та учительница была натуральная блондинка, к тому же ей не было еще тридцати, и у нее не было морщинок под глазами, а формы такие, о каких тебе нечего и мечтать, хоть ты жуй круглосуточно одни «сникерсы», и еще она носила платья —слыхала про такой предмет туалета? И пахла земляникой. Или манго. Или лакрицей. А в общем, все равно чем. Но штука в том, что здесь, внутри замкнутой системы, все воспринимается по-другому. Многие вещи, которых на воле человек в упор не замечает, у нас тут обретают неожиданную ценность. Сломанная авторучка превращается в тату-машинку. Пластмассовая расческа в заточку. Из горстки подгнивших слив и куска хлеба получается почти вино — не сразу, но через недельку-другую уже можно пить. Из порошка для приготовления шипучки — краска, из вентиляционной шахты — телефон. Из двух вставленных в розетку бумажек и карандашного грифеля — зажигалка. А девушка вроде Холли, на которую в нормальной жизни не всякий и посмотрит, тут настоящая принцесса.

Неужто просто фигура? — улыбается ей Том-Том. А вот нам кажется, что вы ничем не лучше нас, и грешков за вами ничуть не меньше.

Не нам кажется, а тебе, поправляет его Хамса. Говори за себя.

И несколько человек барабанят по столам в знак согласия.

Холли отвечает Том-Тому улыбкой. У нее бесцветные брови, воспаленные глаза, длинноватый заостренный нос. Зато губы славные: розовые, мягко и красиво очерченные, притом без всякой помады. Она ею не пользуется, и никакой другой косметикой тоже — это точно, я всегда разглядываю Холли очень внимательно. Что не так уж трудно, когда человек в твою сторону даже не смотрит. Когда Том-Том говорит про ее грешки, по ее лицу пробегает дрожь. И сквозь эту дрожь я улавливаю в ее чертах то, чего не замечал раньше, но теперь понимаю, что это было все время, с самого начала: боль.

Ну так как, расскажете нам о своих преступлениях, Холли Фаррелл? — говорит Том-Том.

Она продолжает улыбаться. Мои преступления — не ваше собачье дело, Том, отвечает она.

Это был один день. Но дни бегут друг за другом, их много. Хочется, чтобы эти дни, недели, месяцы и годы поскорее пролетели, как дурной сон, и чтобы можно было вернуться к своей настоящей жизни. Только чем дольше ты здесь, тем больше кажется, что это и есть твоя настоящая жизнь, а та, прежняя, — сон. Конечно, хотелось бы в нее вернуться, но можно ли войти дважды в один и тот же сон?

Здесь ничто не меняется: четыреста двадцать пять шагов до рабочей зоны (идти всегда справа от желтой линии, прочерченной посередине коридора), триста двадцать оттуда до столовой, сто тридцать два от столовой до четвертой секции. Свет гасят в одиннадцать, включают в пять — первая утренняя перекличка. Потом еще четыре переклички, в том числе вечерняя четырехчасовая в камере, стоя. Трижды в неделю занятия в качалке. Четыре раза в год посылки. Для меня обычно меньше, поскольку родни у меня нет, кроме самой дальней, так что все мои посылки — это мои собственные оплаченные заказы.

Моя камера: два на три метра, к стене привинчены наши нары — две железные койки со стегаными матрасами, такими замызганными, будто их подобрали на помойке. Никто не любит спать наверху, некоторые готовы глотки друг другу перегрызть за нижнюю койку, но меня вполне устраивает верхняя. С нее лучше видно окно, узкую вертикальную полоску в полметра высотой. В окне какое-то особое стекло, через которое все видится грязно-расплывчатым — наверно, чтобы зэкам труднее было спланировать массовый побег. А может, просто нормальное окно с нормальным стеклом — это для нас слишком жирно. Но после второго занятия с Холли, когда в моей голове открылась та дверь, со мной случилось странное: глядя, как всегда, в окно со своей койки, я вдруг совершенно ясно увидел весь двор — серый бетон, сетчатые ограды, заключенных на прогулке. Я чуть не заорал. Но все же сдержался, потому что орать и делать резкие движения в присутствии Дэвиса, моего сокамерника, — не очень хорошая идея.

13
{"b":"149451","o":1}