— Мистер Хун, — произнесла она, явно размышляя вслух; улыбнулась и прищурилась, словно вызывая из памяти его лицо. — Даже если тебе кто-то расскажет со всеми доподлинными подробностями, что у китайца на уме, все равно ничего не поймешь.
Чеп, уставившись на нее, слышал только одно: «Делай, что велю».
— Когда я была девчонкой, мы всегда говорили: «Он полоумнее китайца, а у китайцев нет ума». Это что-нибудь да значит, Чеп.
Это значило, что она никогда не вступала ни в какие отношения с жителями Гонконга. И верно: хотя она и спускалась с Пика, чтобы играть на скачках в «Счастливой долине» или Ша Тине, ходить по магазинам, посещать банк, пить чай в вестибюлях отелей или завтракать в Красном зале Гонконгского клуба с кем-нибудь вроде Монти, она вращалась в кругу англичан, а китайцев всерьез не принимала. Китайцы преуспевают в торговле, потому что не закрывают своих лавчонок до полуночи; это же беженцы, им нечего терять. В отличие от англичан, они не знают ни досуга, ни хобби, ни удовольствий. Играть на скачках или в казино китайцев толкает страсть к саморазрушению. Для спорта у них «кишка тонка». Магазины англичан строго соблюдали цивилизованный распорядок закрывались ранним вечером, не работали после обеда в среду, а также в субботу и воскресенье. Англичане — правители, а китайцы — их подданные. Народы — подданные Британской империи всегда были загадкой, разве не так? Китайцы — вообще загадка из загадок, непроницаемая, как их косые глаза. Они в зоне вечной нерезкости, и чем ближе к ним подходишь, тем сильнее расплываются.
— Меня это не затрагивает, — повторяла Бетти.
За время жизни Чепа — почти полстолетия — гонконгские китайцы отдалялись, становясь все многочисленнее и непонятнее, пока наконец не превратились в непостижимую тайну.
— Великая Китайская стена, китайские церемонии, китайские шашки. Для меня это все китайская грамота, — говорила мать с кривой усмешкой, означавшей: «И тебя пусть тоже это не затрагивает».
В другое ухо, обращенное к фабрике, ему нудила Мэйпин: допытывалась, почему А Фу исчезла, твердила, что боится полиции.
Возможно, мать заподозрила, что в его отношениях с Мэйпин есть что-то интимное. Чеп сознавал: мать вообще утаивает многое из того, о чем знает, для нее это способ крепче держать его в руках. Но, по предположениям Чепа, мать не желала думать о его связи с Мэйпин иначе как о безрассудной прихоти, которую нельзя ни извинить, ни объяснить. Если кто тут и виноват, так это Мэйпин. Все они свою выгоду ищут, эти кидай-катайцы. Панический страх толкает китайцев на самые несусветные выходки; чтобы спроворить себе паспорт, верный кусок хлеба с маслом, билет за границу, они превращаются в чудовищ с тыщей загребущих рук и цепких пальцев.
И все же Чепу казалось, что Мэйпин не такая. Всего за два дня Мэйпин превратилась в красавицу. Расцвела с горя. Печаль поселилась внутри нее, придав ей очарование. Видя ее исхудавшее лицо с бездонными, темными, полными слез глазами, Чеп стыдился своего робкого влечения к ней. Она ходила, покорно согнувшись под грузом скорби, слегка прихрамывая; когда же Мэйпин появилась в его кабинете, бормоча, что А Фу все нет и нет, Чеп, потеряв контроль над собой, прижал ее к себе. Хрупкая, нежная, податливая, Мэйпин слишком изумилась, чтобы заподозрить его в предосудительных намерениях. А Чепу страшно хотелось слизать слезы с ее впалых щек, расцеловать печальные губы.
Делая вид, что пытается ее успокоить, Чеп обнял Мэйпин, начал гладить мягкое тело под тоненькой блузкой. Нащупав пальцами ее кости, он засопел от вожделения и забормотал:
— Все будет хорошо. Положитесь на меня.
Ужас заставил Мэйпин забыть о хороших манерах — и расхрабриться. Она то проявляла необычную отвагу, то вся съеживалась от страха. Другие работницы «Империал стичинг», по-видимому, начали ее побаиваться — они видели, как она является к Чепу без спросу, хлопает дверьми лифта или торопливо взбегает по лестнице на этаж дирекции. Она пристально смотрела на Чепа, порой вскрикивая: «А Фу!» И точно светилась изнутри.
У Чепа же перед глазами стояли куриные ножки, в голове крутились идиотские монологи мистера Хуна: «Это очень вкусно, потому что ее вздернули… Как следует скрутите и подвесьте на несколько дней. Пусть сохнет на воздухе. Пусть просто висит… Она становится нежной и ароматной».
И эти его красные глаза, и злорадно-томное «Я хочу съесть вашу ножку».
Спустя четыре дня после ужина в «Золотом драконе» — спустя четыре дня после исчезновения А Фу — Мэйпин перехватила Чепа на лестнице. Он только что приехал из дома. В руке у нее были ножницы — она вскочила из-за своего рабочего стола, когда Чеп мелькнул в приоткрытой двери.
— Я хочу пойти в полицейский участок, — заявила она.
Чеп видел, что идти туда ей страшно не хочется, но она больше не в силах бороться со своим ужасом и отчаянием.
— Это не поможет, — сказал он. — Что толку от полиции?
— Я напишу заявление, — срывающимся голосом пробормотала Мэйпин. — Для следствия.
При слове «заявление» Чеп мысленно увидел никчемный официальный бланк с львом и единорогом на печати; порыв ветра выдергивает этот листок из беспомощных рук Мэйпин и, скомкав, уносит высоко в гонконгское небо. Неужели она сама этого не видит?
— Они повесят его под стекло, — продолжала Мэйпин.
Да что она такое несет?
Недоуменное лицо Чепа словно бы усилило ее решимость, но в следующую же секунду она потеряла контроль над собой и расплакалась. Плакала она горько, сморщив лицо, прижимая кулачки к распухшим глазам. Зажатые в руке ножницы придавали ей сходство скорее с задерганной, растерянной домохозяйкой, чем со злобной фурией, и все же Чеп предпочел бы, чтобы она положила ножницы и поплакала как-нибудь… поаккуратнее. На ножницах и на подбородке блестели слезы, а на рукаве — сопля, похожая на след улитки.
— Пожалуйста, сходите к мистеру Хуну.
Чеп был тронут. Она так бесхитростно рыдала… трагичность происходящего потрясла его, всколыхнула в нем страсть, разбила ему сердце, растравила плоть. От плача все ее тело напряглось, точно скрученное эпилептическим припадком. Теперь дело показалось ему безотлагательным — а запавшая в память фраза матери «Меня это не затрагивает» взбесила. Где уж матери понять?! Мэйпин она знает слишком плохо — а по-настоящему не узнает никогда.
В его воспоминаниях об их с Мэйпин тайных встречах тоже была растворена какая-то печальная страстность; встречались они у него в кабинете или на складе, где постелью им служили рулоны новой материи; один раз были в «Киске», где ее шокировали гологрудые филиппинки; и много раз — в «синих отелях» Коулун Тонга. Иногда после свиданий по ее лицу текли слезы — то ли от смятения, то ли от паники, то ли потому, что она стыдилась собственного вожделения. Она ни о чем его не просила, но соглашалась на самые разные позы и способы, даже садилась на него верхом и прикидывалась, что принуждает повиноваться. И все же Чеп окончательно терял голову лишь тогда, когда она изображала рабыню, молящую о милости.
— Я схожу к мистеру Хуну, — сказал Чеп.
Сознавая, что идет к мистеру Хуну назло матери, он чувствовал, как прибавляется у него сил. Чепа обуяло нехарактерное для него бунтарство — вероятно, его расшевелили смерть мистера Чака и история с продажей фирмы. Но главной причиной было происходящее со всем Гонконгом: вскоре, на закате существования колонии, Чеп лишится дома. И это бесило. В последнее время Чеп считал, что всякое решение, принятое им вопреки воле матери, совершенно правильно: ведь, поступая по-своему, он обрывал пуповину и поневоле старался себя беречь.
Если бы мать одобрила расследование, поддержала Чепа или проявила хоть малейший интерес, Чеп спустил бы дело на тормозах. Но она требовала от него повиновения. Мэйпин она невзлюбила. К мистеру Хуну питала брезгливо-снисходительное уважение: «Я считаю, что с этим человеком можно иметь дело». Неодобрение матери заставляло Чепа, замкнувшись в себе, целеустремленно оттачивать свой тайный план; он наперед знал, что, поступая назло матери, продумает все более толково. Одновременно его все больше тянуло к Мэйпин — казалось, что, требуя повиновения, мать поставила вопрос ребром: либо она, либо китаянка.