Мы узнали друг друга, и я рассказал ему о случившемся таким тоном, что не трудно было угадать, какие я делаю выводы. Люс, сам выдерживавший большие дозы спиртного и считавший опьянение состоянием, недостойным мужчины, обозлился и начал отпускать всякие упреки по моему адресу.
— Недурная история! — воскликнул он. — Вот каковы ваши геройские подвиги: напоили неопытную девушку! Поистине, в хорошие руки я передал бедного ребенка!
— Передал! — запальчиво возразил я. — Покинул, предал — вот что ты хочешь сказать! — И я излил на него поток обвинений, далеко превышавших мои права. — Неужели так трудно, — закончил я, — обуздать свои влечения и с благодарностью удовольствоваться таким прекрасным даром божьим? Неужели ради тебя весь мир должен перевернуться и свет смениться мраком?
Меж тем Люс успел отцепиться от шипов. Видя, что не может меня запугать, он покорился и, когда мы, шагая друг за другом, двинулись дальше, спокойно сказал:
— Оставь меня в покое, ты ничего не понимаешь! Вскипев, я ответил ему:
— Долго я уверял себя, что в твоей натуре скрыто нечто такое, чего я не могу охватить своим опытом и о чем не могу судить! Но теперь я хорошо вижу, что тобой владеет самое обыкновенное себялюбие и пренебрежение к другим. Оно бросается в глаза и вызывает отвращение. О, если бы только ты знал, как это уродует тебя и как огорчает твоих друзей, тогда бы ты из этого же самого себялюбия переломил себя и счистил это безобразное пятно!
— Говорю тебе еще раз, — возразил Люс, оборачиваясь ко мне, — ты ничего не понимаешь! И в моих глазах это лучшее извинение для твоих непозволительных речей. Эх ты, добродетельный герой! Делал ли ты за свою жизнь хоть что-нибудь, кроме того, от чего нельзя было уклониться? Ты и теперь не делаешь ничего такого и еще меньше окажешься на это способен, если у тебя будет настоящее переживание!
— По крайней мере, надеюсь, я в любое время буду в силах бросить то, что признаю дурным и недостойным.
— Ты всегда, — спокойно заметил Люс, снова отворачиваясь от меня, — ты всегда будешь бросать то, что тебе неприятно!
Я нетерпеливо хотел прервать его, но он повысил голос и продолжал:
— Если ты когда-нибудь попадешь между двух женщин, то, вероятно, и будешь бегать за обеими, если обе тебе приятны. Это проще, чем остановить свой выбор на одной! И, может быть, будешь прав! Что касается меня, то знай: глаз — зачинатель и хранитель любви или ее истребитель. Я могу решить, что буду верен, но глаз ничего не решает: он повинуется вечным законам природы. Когда Лютер [168]признавался, что не может взглянуть на женщину, не пожелав ее, он говорил, как обыкновенный человек. Только такая женщина, свободная от всякого своенравия, от всего болезненного и странного, женщина такого несокрушимого здоровья, такой жизнерадостности, доброты и ума, как Розалия, может привязать меня навсегда. Не без стыда вижу я теперь, с какой диковинкой в лице этой Агнесы, способной через день надоесть, готов я был связать свою судьбу! Но и ты стыдись того, что бродишь по свету, как голая схема, как бесплотная тень! Постарайся найти наконец интерес в жизни, найти всепоглощающую страсть, вместо того чтобы надоедать другим пустой болтовней!
Слова его уязвили меня, и я несколько минут молчал. Сам того не зная, Люс, приведя пример с двумя женщинами, попал в цель, — ведь еще совсем мальчиком я был в таком положении. И все-таки мне не хотелось мириться с голландцем. Выпитое вино, а также, быть может, длившееся уже более суток возбуждение разжигали мой боевой задор, и я снова начал решительным тоном:
— Судя по этим словам, ты как будто не слишком расположен оправдать те надежды, которые легкомысленно возбудил в девушке?
— Я не возбуждал никаких надежд, — сказал Люс — Я свободен, я сам себе хозяин перед любой женщиной и перед всем светом! А впрочем, если я и могу что-либо сделать для этой девочки, то лишь одно: я готов быть ей истинным и бескорыстным другом, без рисовки и громких фраз! И скажу тебе в последний раз: не заботься о моих любовных делах, я это решительно запрещаю!
— Нет, буду! — воскликнул я. — Либо ты признаешь на этот раз долг верности и чести, либо я доберусь до самых недр твоей души и докажу тебе, что ты поступаешь дурно! И все это от безнадежного атеизма! Где нет бога, нет закона и узды!
Люс громко рассмеялся и ответил:
— Хвала твоему богу: я так и думал, что ты в конце концов укроешься в этой гавани блаженства! Но теперь я попрошу тебя, Зеленый Генрих, оставить боженьку в стороне. Ему тут совершенно нечего делать. И уверяю тебя, что с ним я был бы точно таким же, как без него! Это зависит не от моей веры, а от моих глаз, от моего мозга, от всего моего физического существа!
— Но прежде всего — от твоего сердца! — гневно крикнул я, выходя из себя. — Скажем прямо: не голова твоя, а сердце не знает бога! Твоя вера или, скорее, твое неверие — это твои моральные принципы!
— Ну, теперь довольно! — загремел Люс и остановился напротив меня. — Хотя ты несешь вздор, который сам по себе не может быть оскорбительным, я знаю, что́ ты подразумеваешь, ибо мне знаком бесстыжий язык лжемудрецов и фанатиков, которого я никогда не ожидал от тебя! Сейчас же возьми назад то, что ты сказал! Я не позволяю безнаказанно задевать мои принципы!
— Ничего не возьму я назад! Посмотрим, куда заведет тебя твое безбожное бешенство!
Я выкрикнул это в безудержном задоре. Но Люс ответил мне с горечью, полным досады голосом:
— Довольно ругани! Я вызываю тебя! На рассвете будь готов с оружием в руках постоять за своего бога, которого ты так крепко защищаешь бранными словами. Найди себе секундантов; мои через два часа будут на месте, и они позаботятся об остальном.
Он назвал место, где, по предположению, всю ночь должно было продолжаться праздничное движение. Потом он повернулся и пошел вперед быстрыми шагами. Я же выскочил на дорогу, — во время нашего спора она давно опустела и затихла. Вот таков был конец прекрасного праздника! Я шагал посреди дороги, и месяц бросал передо мною мою тень, четко обрисовывая зубцы шутовского колпака. Но ничто не помогало: свет разума погас, и я спешил вперед искать пособников для своего поединка.
Лет шесть назад поляк, занимавший в нашем доме маленькую комнату, преподал мне начатки фехтовального искусства. Это был статный, высокий военный, один из тех беглецов, что появились в разных местах после восстания 1831 года и с тех пор более или менее исчезли вновь с лица земли или, по крайней мере, из эмиграции. Знатного происхождения, бывший кавалерийский офицер, он честно боролся за свое существование, мирился с самыми скромными условиями жизни и со всякой работой, был всегда весел и любезен, кроме тех случаев, когда говорил о былых сражениях, о несчастье своего отечества, о своей ненависти к России. Верующий католик по воспитанию, он тем не менее с горечью восклицал при этом, что нет бога на небе, иначе он не отдал бы поляков в руки русских. Этот поляк был расположен ко мне; желая оказать мне любезность или сделать для меня что-нибудь полезное и не будучи в это время обременен работой, он не успокоился до тех пор, пока я не достиг под его руководством некоторого навыка в фехтовании. Он на собственный счет приобрел две шпаги, маски, а также прочие принадлежности и каждый день проводил со мной час на просторном чердаке нашего дома. Я успешно прошел первоначальное обучение, и он занимался со мной так терпеливо и так усердно, точно дело шло о добывании золота, пока неожиданный поворот в его судьбе не увлек его из наших мест. В городе, где я теперь жил, мне приходилось встречаться со студентами-земляками, у которых дома были шпаги и маски, и я изредка упражнялся с ними, видя в этом лишь некое развлечение. Одного или двух из этих молодых людей я надеялся найти теперь там, где они обычно встречались, чтобы просить их быть моими секундантами, и в самом деле застал их в весьма предприимчивом расположении духа, соответствовавшем позднему часу и моим желаниям. Молодые люди немедленно отправились туда, где их ждали доверенные моего противника.