Щиток над стеклом задвинули. Могильщик и его помощник выбрались наверх, и вскоре над могилою вырос невысокий бурый холмик.
Деревья на скале.
Масло. 1840–1842 гг.
Глава восьмая
ЮДИФЬ ТОЖЕ УХОДИТ
На другой день, когда учитель дал понять, что теперь он хочет бороться с горем в одиночестве, лицом к лицу со своим богом, мы с матушкой стали готовиться к возвращению в город. Перед этим я навестил Юдифь. Опять подошла пора сбора, и она осматривала фруктовые деревья. В этот день впервые выпал осенний туман и уже заволок сад серебряной тканью. Увидя меня, Юдифь нахмурилась и смутилась, потому что не знала, как ей держать себя перед лицом печального события.
Но я серьезным тоном сказал ей, что пришел проститься, и притом навсегда, потому что отныне я никогда больше не смогу видеться с ней. Она испугалась и с улыбкой воскликнула, что едва ли это столь уж твердо и непреложно. При этом она так побледнела, но в то же время была так ласкова, что ее очарование чуть не вывернуло мне душу наизнанку, как выворачивают перчатку. Но я овладел собой и настаивал на том, что так продолжаться не может, что Анна с детства нравилась мне, что она до самой смерти искренне любила меня и была уверена в моей верности. А верность и вера, сказал я, должны быть на свете, — нужно же держаться чего-то надежного, и я смотрю на это не только как на свой долг, но и как на особое счастье, если в память покойной и ради нашего общего бессмертия сохраню на всю жизнь такую ясную и милую звезду, которая будет направлять все мои действия.
Услышав такие речи, Юдифь испугалась еще больше и в то же время почувствовала себя задетой. Эти слова опять удивили ее: она утверждала, что никто и никогда не говорил ей ничего подобного. Она принялась быстро ходить под деревьями взад и вперед, потом сказала:
— А я думала, что ты и меня немножко любишь!
— Именно потому, что я чувствую, как меня влечет к тебе, этому надо положить конец!
— Нет, именно поэтому ты теперь должен начать любить меня по-настоящему!
— Хорошее дело! — воскликнул я. — А что же тогда будет с Анной?
— Анна мертва!
— Нет! Она не мертва, я свижусь с ней, и не могу же я готовить целый гарем женщин для вечности!
С горьким смехом Юдифь остановилась передо мной и сказала:
— В самом деле, это было бы смешно! Но что мы знаем о вечности? Может быть, ее и нет.
— Так или иначе, — возразил я, — вечность есть, хотя бы вечность мысли и правды! И даже если девушка умерла, навсегда ушла в пустоту и совершенно растворилась в ней, если ее пережило только ее имя, тем больше оснований соблюдать верность и преданность ушедшей! Я дал себе клятву, и ничто не поколеблет меня в моем намерении!
— Ничто! — воскликнула Юдифь. — Ох, глупый мальчик! В монастырь ты пойдешь, что ли? Похоже на то! Но не будем больше спорить по этому щекотливому вопросу. Я не хотела, чтобы ты пришел ко мне сразу после этого печального события, и я не ждала тебя. Отправляйся в город и веди себя полгода тихо и скромно. Тогда ты увидишь, что будет дальше!
— Я и теперь уже все знаю, — сказал я. — Никогда больше ты не увидишь меня и не будешь говорить со мной. Клянусь богом и всем, что свято, лучшей частью самого себя и…
— Стой! — испуганно крикнула Юдифь и зажала мне рот рукой. — Ты, без сомнения, еще пожалеешь, если сам наложишь на себя такую жестокую петлю! Что за чертовщина сидит у людей в головах! И при этом они еще утверждают и доказывают себе, что действуют по велению сердца! Разве ты не чувствуешь, что сердце может находить свою истинную честь лишь в том, чтобы любить, когда любится, когда оно на это способно? Твое — способно, и оно делает это втайне, и поэтому все, пожалуй, в порядке! Когда я стану тебе противна, когда годы разделят нас и ты совсем, навсегда оставишь меня и забудешь, я приму, я вынесу это. А теперь покинь меня, но не принуждай себя от меня отрекаться: это одно причиняет мне боль. И я была бы вдвойне несчастна, если бы лишь по собственной нашей глупости не могла быть счастлива еще год или два.
— Эти два года, — сказал я, — должны пройти и пройдут без этого. И тогда мы оба будем счастливее, если теперь расстанемся. Сейчас как раз последний срок сделать это, чтобы потом не раскаиваться. И если нужно сказать тебе это прямо, так знай, что и память о тебе, — которая для меня всегда будет памятью о заблуждении, — я постараюсь спасти и сохранить возможно более чистой, а для этого нужно, чтобы мы тотчас же расстались. Ты говоришь, ты жалуешься, что тебе никогда не приходилось изведать любовь с ее более благородной и высокой стороны! Разве представится тебе лучший случай, чем теперь, когда ты, благодаря своей любви, можешь помочь мне неизменно вспоминать о тебе с уважением и любовью и в то же время оставаться верным покойной? Разве этим ты не причастишься к тому, более глубокому виду любви?
— Ах, все это пустые слова! — воскликнула Юдифь. — Я ничего не говорила. Считай, что я ничего не говорила. Мне не нужно твое уважение, мне нужен ты сам, и я хочу, чтобы ты был моим, пока это возможно.
Она ловила мои руки, схватила их, и в то время, как я пытался отнять их у нее, она, умоляюще глядя мне в глаза, продолжала со страстным жаром:
— О дорогой Генрих! Уезжай в город, но обещай мне не связывать и не принуждать себя такими ужасными клятвами! Пусть…
Я хотел прервать ее, но она, не дав мне ничего сказать, опередила меня:
— Пусть все идет своим путем, говорю я тебе! Не связывай себя даже со мной, ты должен быть свободен как ветер! Если тебе захочется…
Но я не дал ей договорить, вырвался от нее и крикнул:
— Никогда больше я не увижу тебя, это так же верно, как то, что я надеюсь остаться честным! Юдифь, прощай!
Я поспешил прочь, но, словно повинуясь могучей силе, еще раз оглянулся и увидел ее, застывшую на полуслове, пораженную, горестную и оскорбленную. Ее руки еще были протянуты мне вслед, и она безмолвно смотрела на меня, пока пронизанный солнцем туман не скрыл от меня ее образ.
Часом позже мы с матерью уже сидели в тележке, и один из моих двоюродных братьев отвез нас в город. Всю зиму я оставался один, без всякого общения с людьми. На свои папки и рабочие принадлежности я и смотреть не мог, — они напоминали мне о несчастном Ремере, и мне казалось, что у меня нет права углублять и применять то, чему он меня научил. Иногда я делал попытку изобрести свою особую манеру, но при этом сейчас же выяснялось, что всеми моими суждениями, да и всеми средствами, которыми мне приходилось пользовался, я обязан Ремеру. Зато я много читал, читал с утра до вечера и до глубокой ночи. Я читал только немецкие книги, и притом весьма странным образом. Каждый вечер я принимал решение, что утром отброшу книги в сторону и сяду за работу. Каждое утро я решал сделать это в обед. Подобные сроки я назначал даже с часу на час. Но часы ускользали один за другим, а я продолжал перелистывать страницы, ни о чем не помня. Дни, недели и месяцы проходили так незаметно и так коварно, что казалось, они беззвучно теснятся, отрываются друг от друга и, непрестанно будя во мне чувство тревоги, исчезают со смехом.
Однако непобедимая весна принесла истинное избавление от этого мучительного состояния. Я перешагнул уже восемнадцатый год своей жизни, подлежал воинской повинности и должен был в назначенный день явиться в казарму для изучения маленьких тайн защиты отечества. Здесь меня встретили гул и суетня сотен молодых людей из всех слоев населения. Но вскоре несколько грозных военных заставили их притихнуть, разделили на группы и много часов подряд бросали туда и сюда, как бесформенный сырой материал, пока не внесли в эту среду какой-то порядок. Когда затем начались занятия и роты в первый раз собрались под командой начальников, бывалых солдафонов, меня, который ни о чем заранее не подумал, под общий смех остригли наголо, безжалостно сняв мои длинные волосы. Но я с величайшим удовольствием возложил их на алтарь отечества, и мне было только приятно, когда свежий воздух обвевал мне голову. Затем нам еще пришлось вытягивать руки, и начальство проверяло, вымыты ли они и обрезаны ли как следует ногти. Тут уж не одному бравому ремесленнику пришлось выслушать громогласное поучение. Затем каждому из нас дали книжечку, первую из целой серии, где в виде четко отпечатанных и занумерованных мудреных вопросов и ответов были изложены обязанности и правила поведения новобранца. К каждому правилу было добавлено краткое обоснование. И если иной раз обоснование вклинивалось в правило, а правило — в обоснование, мы все же благоговейно вызубрили каждое слово и считали для себя делом чести отвечать весь текст без запинки. В первый день нашей службы мы учились еще по-новому стоять и шагать и достигли этого лишь ценою больших усилий, испытывая попеременно приливы гордости и отчаяния.