Был ли это несчастный случай или злой умысел — так и осталось неизвестным, но гнев Соланж был страшен. Любой намек на анархию в подвластном ей королевстве приводил ее в исступление. Выражение «испепелить взглядом» обретало буквальный смысл, когда ее большие глаза округлялись, точно две шаровые молнии, и обдавали жгучим холодом. Мало кто мог бы выдержать это пламя. Ее пристальный взгляд всегда был предвестником взрыва. На сей раз, когда гнев выплеснулся, от ее громового голоса сотрясались стены и качались люстры. То был грохот канонады, рев эскадрильи бомбардировщиков. Она так разбушевалась, что наказала всех домочадцев, — даже кошку поставила в угол и привязала за хвост к батарее, даже Дубельву лишила права визита на целую неделю, даже Жозиану обвинила в попустительстве и, схватив за шиворот, трясла, как грушу. Последняя, проглотив унижение, пообещала исправиться и впредь держать в строгости и больших, и маленьких. Соланж посадила всех под замок, Леона тоже водворила в его «орлиное гнездо» и запретила выходить до новых распоряжений. Дети, которым все-таки было жаль красивую машину, притихли, пережидая грозу. Соланж на экстренно созванном семейном совете торжественно объявила, что новый автомобиль покупать не станет — и без того погибшая модель обошлась слишком дорого. Батист, усиленно изображая раскаяние, украдкой потирал руки: он таки оставил папашу без средства передвижения.
10
Не в меру любопытный муж
Леон все прощал своим чадам и не терял надежды завоевать их уважение. Теперь, в нынешнем положении, ничто не могло его сломить; он лишился роскошной машины, но был по-прежнему полон несокрушимого энтузиазма. К тому же Соланж тайком обещала подарить ему что-нибудь взамен — необязательно автомобиль, это будет сюрприз, пусть только детвора успокоится. Свои щедроты она должна распределять поровну, чтобы не дать повода к бунту.
В утешение она позволила своему Крохе спать в верхнем кармане ее пижамы, у самого сердца, — небывалая милость, о которой не следовало знать Дубельву. Леона не пришлось долго уговаривать: ему нелегко далось изгнание с супружеского ложа и было счастьем вернуться под огромный, похожий на Млечный Путь балдахин, к белоснежным простыням и мягким подушкам, с которых он теперь мог скатываться, как с песчаных дюн. Перед сном Соланж, задрав пижаму, просила его о маленьких одолжениях: он научился красить ей ногти на руках и ногах, отодвигать деревянной палочкой омертвевшую кожу. Приходилось ему также растирать ей затекший палец, чесать спину специальными грабельками из полированного дерева, массировать позвоночник и разминать живот, пощипывая складочки. Кожа Соланж была огромной шахматной доской в веснушках величиной с монету; множество ромбиков разделяли бороздки, скорее даже канавки разной глубины, через которые Леон ловко перепрыгивал. Ублаженная нежным массажем, она рассматривала его слипающимися глазами и говорила: «Какой ты миленький, Леон! Был бы только чуть-чуть побольше!» И мгновенно засыпала.
Это был самый деликатный момент. Сон сковывал ее не сразу, ноги подергивались, тело вздрагивало, язык влажно чмокал во рту. Она ворочалась с боку на бок в поисках удобной позы, перебирала руками под одеялом. Погружаясь в сон, несколько раз всхрапывала — это был залп, подобный раскату грома. У Леона было всего несколько минут, чтобы добраться до своего убежища и свернуться клубочком в складках ткан и. Чувствуя себя наверху блаженства, он закрывал глаза, убаюканный своей живой подушкой, сладко пахнувшей молоком, которая мягко вздымалась и опускалась, покачивая его, как на волнах. Иной раз ночью, в неосознанном порыве нежности, Соланж крепко прижимала его рукой к своей груди, рискуя задушить, и в эти минуты Леону хотелось умереть в ее страстном объятии. Утром Соланж, стараясь не разбудить Бесконечно Малую Величину, вешала пижаму на вешалку и приказывала няньке прийти за ее мужем, как только он позовет. Она купила ему полицейский свисток, чтобы он мог дать знать, где находится. Но нянька, якобы тугая на ухо, его не слышала, и Леон иной раз так и висел с пересохшими от свиста губами до самого вечера.
Прошло несколько недель, и Леон стал официальным постельничьим Соланж, хранителем ее тела и метеорологом ее внутреннего климата. Он снова познал бурные ночи, спеша после долгого отлучения от супруги взять свое по праву мужа. Он просыпался в два или три часа пополуночи, выбирался из кармана и, вооружившись шахтерским фонарем, который сам смастерил, раскурочив электрический поезд Батиста (в ход пошли две фары с локомотива), исследовал обширный организм своей жены, ставшей для него несказано огромной терра инкогнита. От двойной нагрузки, дома и на работе, Соланж сильно уставала и спала очень крепко. Ее не разбудили бы и пушки, стоило ей только закрыть прекрасные зеленовато-голубые глаза. Леон обходил свои владения и думал про себя: «Неужели это все мое? Какой же я богач!» Изобильность супруги завораживала его. Он взбирался к ее лицу, пересекал обширную равнину между грудью и основанием шеи, карабкался благодаря удобно расположенным складочкам на утес-подбородок и усаживался, поджав ноги, прямо под нижней губой. В свете фонаря он обозревал раскинувшийся перед ним пейзаж — ни дать ни взять турист у подножия пирамиды. Что за чудо эта женщина!
Он любовался склонами белой кожи, смазанной нежнейшим омолаживающим кремом, лоснящимися валиками пухлых губ, огромных, как два воздушных шара, — эти губы он столько раз целовал в прошлом, а теперь они могли одним движением проглотить его и не заметить. Особенно его интересовали бороздки, пересекавшие их сверху вниз: быть может, думалось ему, некий ваятель в ее далеком детстве выгравировал крошечным стилетом эти буквы неведомого алфавита, заключив в них повесть о ее будущей жизни? Он вставал, касался этих губ кончиками пальцев, млел от их упругости и бархатистости.
Право, стоило уменьшиться, чтобы увидеть свою жену иной, еще более поразительной, чем до его метаморфозы. Соланж расцвела и похорошела. Легкое дуновение вырывалось из приоткрытого рта, он вдыхал этот ветерок, напоенный всеми ароматами ее тела, и ощущал прилив сил. В восхищении он взирал на огромные глазные яблоки — два живых глобуса под шторами век, примятых, точно рисовая бумага, испещренных тонкими голубыми прожилками и подрагивающих во сне. Как бы ему хотелось укрыться за этими шторами, омыться соленой водой ее слез, выспаться в морщинке, что залегла в уголке глаза. А если долго и неотрывно смотреть — возможно, он увидит, как на экране, ее сны и разделит их с ней? Ее длинные черные ресницы, похожие на зонтики от солнца, ее огромные ноздри — две глубокие пещеры, вход в которые был опутан густой порослью черных лиан, — повергали его в изумление. Его Светлейшая шелестела, стрекотала, присвистывала, мурлыкала во сне, из глубин ее носовых полостей неслась жизнерадостная музыка, зажигательные мелодии, которые ему хотелось записать на магнитофон. Он боготворил все, исходившее от кумира, не сомневаясь в божественной природе Соланж: она была существом, упавшим с небес, а его удел — поклоняться ей. Ему хотелось вскарабкаться на гребень носа, добраться до висков, исследовать лоб, отважно углубиться в душистую медно-рыжую чашу волос, аккуратно убранную и стянутую лентой (несколько непокорных прядей выбивались крутыми завитками, густые, благоухающие, похожие на львиную гриву), но он не решался топтать ее лицо своими ножонками, боясь разбудить.
Случись Соланж проснуться и сесть в такую минуту, она стряхнула бы Леона, точно крошку, вниз, на простыни. Он сам себе казался муравьем на стволе секвойи, но что с того — ему был неведом страх. Совершенны были черты этой женщины, безукоризненна их симметрия. Рассматривать ее — все равно что созерцать фасад готического собора или дворца эпохи Возрождения, восхищаясь как чудом всего ансамбля, так и красотой отдельной детали. Высоко над ним, точно полная луна на небосклоне, лицо Соланж излучало сказочное сияние, повергавшее его в трепет и наполнявшее восторгом. Божественна — да, она была божественна.