— Послушайте, мистер Додд, — начал он, взглянув на меня как-то странно, — надо обсудить деловой вопрос. На море неспокойно вот уже два дня, а теперь поднялось такое волнение, которое не сулит ничего доброго. Барометр падает, ветер крепчает, и кто его знает, до чего он дойдет. Если я лягу в дрейф, мы можем уйти от шторма, но нас снесет Бог знает куда — например, к Мели Французского Фрегата. Если же я стану держать курс как сейчас, то мы будем у острова завтра после полудня и можем укрыться на подветренной стороне, если не удастся войти в бухту. Вам следует обсудить, что лучше: предоставить капитану Тренту большой шанс опередить нас или пойти на риск. Я должен вести корабль по вашему усмотрению, — прибавил он с ехидной усмешкой. — Пусть решает суперкарг.
— Капитан, — возразил я от всего сердца, — лучше риск, чем верная неудача.
— Вся жизнь состоит из риска, мистер Додд, — сказал он. — Но прибавляю одно: надо решать теперь или никогда; через полчаса сам архангел Гавриил не сможет положить нас в дрейф, если нарочно спустится для этого.
— Отлично, — сказал я, — держим к острову.
— Держим так держим, — ответил он; а затем набросился на завтрак и полчаса ел пирог и распространялся о том, как бы ему хотелось быть теперь в Сан-Франциско.
Когда мы вернулись на палубу, он сменил Джонсона у штурвала, — по-видимому, они не доверяли его никому из матросов, — а я остановился рядом с ним, чувствуя себя в безопасности поблизости от него и испытывая какую-то пугливую радость от всего окружающего и от сознания своей решимости. Ветер уже окреп и бушевал над нашими головами, издавая временами протяжный вой, от которого у меня душа уходила в пятки. Море преследовало нас немилосердно, то и дело бросаясь на приступ. Шканцы заливало водой, и нам пришлось затворить дверь в каюту.
— И все это, изволите видеть, ради долларов мистера Пинкертона! — неожиданно воскликнул капитан. — Много добрых молодцев погибло, мистер Додд, из-за дельцов, подобных вашему другу. Разве они беспокоятся о судне? Застраховано, я уверен в этом. А что значит жизнь матросов в сравнении с судьбой нескольких тысяч долларов? Все, что им требуется, это быстрота плавания да глупый олух капитан, вроде меня, готовый вести судно к гибели. А спросите, чего ради я это делаю!
Я убрался на другой конец корабля так поспешно, как только позволяла вежливость. Мне вовсе не нравился подобный разговор, да и направление мыслей, вызванное им, было не по нутру. Я рисковал собственной жизнью и подвергал опасности жизнь семерых других: ради чего, спрашивается? Ответ был ясен: ради очень большого запаса очень зловредного яда; и мне думалось, что если я вскоре попаду на перекрестный допрос перед судом Вечной Справедливости, то эта история вряд ли хорошо зарекомендует меня в глазах судей. «Все равно, Джим, — подумал я, — я делаю это для тебя».
К обеду я сбежал с палубы и сидел в уголке, одурелый, немой и ошалевший от ужаса. Отчаянные скачки бедной «Норы Крейн», мчавшейся как олень в борьбе за жизнь, швыряли меня туда и сюда между столом и койками. Над головой дикий шум шторма то и дело проносился в вихре смешанных голосов: ревущий ветер, скрипящие доски, хлещущие концы канатов, визгливые блоки и грохочущее море участвовали в этом концерте; а порою мне слышалась более пронзительная, более человеческая нота, господствовавшая над всеми звуками, точно вопль ангела, и мне казалось, что я знаю имя этого ангела, и что у него черные крылья. Казалось невероятным, чтобы какое-либо существо человеческой породы могло долго выдержать варварское обращение моря, которое бросало его с горы на гору, трепало, колотило, выворачивало все органы и суставы, точно пытая ребенка. Не было доски, которая бы не вопила о пощаде; и видя, что шхуна все-таки продолжает держаться, я начинал чувствовать возрастающую симпатию к ее усилиям, возрастающее восхищение ее доблестным рвением, которое развлекало меня и порою заглушало мой страх за самого себя. Спасибо каждому работнику, который орудовал молотком над этой тонкой и крепкой скорлупой! Он работал не только для денег, но и для спасения человеческих жизней.
Весь остаток дня и всю последующую ночь я сидел в углу или лежал в своей койке, не смыкая глаз; и только по наступлении утра новая фаза моей тревоги заставила меня подняться на палубу. Никогда еще мне не случалось проводить время так уныло. Джонсон и Нэрс упорно сменяли друг друга у штурвала и по очереди спускались вниз. Первым делом каждый бросал взгляд на барометр, сердито тыкал в него пальцем и хмурился, так как он все время падал. Затем Джонсон, если это был он, доставал из буфета закуску и съедал ее стоя, ухватившись за стол, причем удостаивал меня двумя-тремя фразами в своем обычном рыкающем тоне: «Чертовски холодная ночь на палубе, мистер Додд» или: «Эта ночь не для белоручек, могу вас уверить». Проделав все это, он завалился в койку и спал свои два часа сном праведника. Но капитан не ел и не спал. «Вы здесь, мистер Додд? — говорил он после обязательной справки с барометром. — Ну, сынок, нам остается сто четыре мили (или столько-то) до острова, и мы идем, как умеем. Мы будем там завтра около четырех, или не будем, смотря по тому, как повернется дело. Вот какие новости. А теперь, мистер Додд, вот что я вам предложу: вы можете видеть, что я устал смертельно, стало быть, укладывайтесь опять в вашу койку». После этого покушения на остроумие он крепко закусывал сигару и проводил свою смену, поглядывая на лампу, среди облаков табачного дыма. Впоследствии он говорил мне, что чувствовал себя в это время счастливым, чего я никак бы не подумал.
— Видите ли, — говорил он, — ветер-то, собственно, нам не препятствовал, но море было пакостное, и барометр грозил нам бедой. Мы могли избежать ее, могли и влопаться. В таких крутых обстоятельствах всегда есть что-то величественное, что возвышает человека в его глазах. Мы ведь курьезные звери, мистер Додд.
Наступившее утро отличалось зловещей ясностью; воздух был тревожно прозрачен, небо чисто, линия горизонта рисовалась резко и отчетливо. Ветер и бурное море, окончательно взбеленившееся, неутомимо преследовали нас. Я стоял на палубе, трепеща от страха; казалось, я потерял власть над своим организмом; колени мои подгибались, когда шхуна ныряла в убийственную бездну; сердце замирало, когда черный вал обрушивался лавиной на палубу, и вода, а не пена, струилась потоком мимо моих лодыжек. У меня было лишь одно сильное желание: держать себя прилично, несмотря на свой страх, и, что бы со мною ни случилось, проявить характер. Правду сказал капитан: мы курьезные звери. Наступил завтрак, и я попытался проглотить немного горячего чая. Затем я, кажется, болтался внизу, стараясь убить время, посматривал одуревшими глазами на барометр и спрашивал себя, какой может быть прок в наблюдениях, сделанных на корабле, летящем, как бомба, по бурному морю. Время тянулось монотонно; каждый поворот штурвала был опрометчивым, но необходимым экспериментом — опрометчивым, как охотник-солдат, идущий на приступ, необходимым, как скачок пожарного с горящей лестницы. Наступил полдень; капитан пообедал, чтобы подкрепиться для дневной работы, я — чтобы следить за ним; и наше положение было определено по карте с мелочной точностью, которая показалась мне почти жалкой и почти нелепой, когда я подумал, что в следующий раз смотреть на этот лист бумаги будет, вероятно, какая-нибудь любознательная рыба. Пробило час, потом два, капитан хмурился и злился, и если мне случалось когда-нибудь замечать дремлющего убийцу, то этим человеком был он. Помоги Бог матросу, который вздумал бы не послушаться его.
Внезапно он обратился к помощнику, возившемуся со штурвалом.
— Два румба влево от носа, — сказал он и взялся сам за штурвал.
Джонсон кивнул головой, вытер глаза тыльной стороной мокрой руки, выждал, пока корабль стал подниматься на вершину волны, и, ухватившись за снасти грот-мачты, полез вверх. Я следил за ним, пока он взбирался все выше и выше, повисая при каждом резком толчке, карабкаясь вверх в моменты затишья; наконец добрался до краспис-салинга и, охватив одной рукой мачту, стал всматриваться в сторону юго-запада. Спустя минуту он соскользнул вниз по бакштагу и стоял на палубе; он ухмыльнулся, кивнул, сделал пальцем утвердительный знак и минуту спустя уже действовал штурвалом, потный и задыхавшийся, с мокрым и улыбающимся лицом, а его волосы и фалды развевались по ветру.