На один из наших обычных праздников явился инкогнито сам Пинкертон, с алгебраичкой под ручку, и показал себя душой и сердцем своей артели. Мисс Мэми оказалась недурненькой барышней с большими светлыми глазами, с очень хорошими манерами и с потоком самых приличных выражений, какие я когда-либо слышал из человеческих уст. Так как инкогнито Пинкертона хранилось строго, то мне не пришлось много пользоваться обществом этой леди; но потом я узнал, что она отозвалась обо мне как «о самом остроумном джентльмене, с каким когда-либо встречалась». «Да исправит Бог твое понятие об остроумии», — подумал я; но не могу скрыть, что таково было общее мнение. Одна из моих острот даже приобрела популярность в Сан-Франциско, и я сам слышал ее в ресторанах. Под конец почти не осталось людей, не знающих меня; мое появление вызывало шепот. Если кто-нибудь спрашивал: «Кто это?», ему отвечали: «Это? Дромадерный Додд!», или с уничтожающим презрением: «Так вы не знаете мистера Додда, устроителя пикников? Ну!», — и я думаю, что такое незнание действительно говорило о печальной судьбе; потому что наши пикники, хотя и немножко вульгарные, отличались весельем и невинностью золотого века. Я уверен, что ни один народ не развлекается так благодушно и искренно; и несмотря на заботы почетного старшины, я часто был очень доволен тем, что участвую во всем этом.
В самом деле, тут были только две неприятные вещи. Первая — мой ужас перед девицами, против которых я (по обязанностям моего положения) был беззащитен. Вторая, менее серьезная, была еще неприятнее. В раннем возрасте: можно сказать, на коленях матери, я приобрел незавидную привычку, от которой никогда с тех пор не мог отделаться: распевать «Перед самой битвой». Голосишко у меня был слабенький — мои лучшие ноты едва можно было слышать за обеденным столом, а верхний регистр можно было принять скорее за молчание. Знатоки говорили мне, кроме того, что я пою без выражения; и будь я лучшим певцом в мире, я бы, обладая зрелым вкусом, не выбрал для пения «Перед самой битвой». Несмотря на все эти соображения, я на одном из пикников, замечательно унылом, истощив все способы развеселить публику, пропел от отчаяния свою песню. С этого дня моя участь была решена. Был ли у нас какой-нибудь бессменный пассажир (хотя я никогда не мог открыть такого) или сами железо и дерево парохода сохранили воспоминание о моей песне, только на каждом последующем пикнике возникала молва, что мистер Додд певец; что мистер Додд поет «Перед самой битвой»; и наконец, что мистер Додд сейчас споет «Перед самой битвой». Так что в конце концов это сделалось таким же неизбежным пунктом программы, как потопление бутафорской секиры; мне приходилось каждое воскресенье исполнять мою плачевную арию, по окончании которой следовали благодушные аплодисменты. Могу отметить, как сокровенную черту человеческой природы, что меня всякий раз просили повторить.
Правда, мне хорошо платили даже за пение. В среднем каждый пикник давал нам с Пинкертоном пятьсот долларов. Мало того, эти пикники, хотя и косвенно, сделались орудием необыкновенной удачи для меня. Это случилось в конце сезона после «Большого Прощального Фантастического Костюмированного Бала». Многие из корзин жестоко пострадали, и мы нашли более благоразумным не платить за хранение, а продать корзины, с тем, чтобы сделать новый запас с возобновлением кампании. В числе моих покупателей был мастеровой по имени Спиди, к которому после нескольких тщетных писем мне пришлось отправиться лично, с удивлением сознавая, что я снова нахожусь в ложном положении и играю роль кредитора по отношению к чьему-то должнику. Спиди находился в воинственной стадии страха. Он не мог заплатить. Кажется, он уже перепродал корзины и заявил мне, что я могу делать, что мне вздумается. Я не хотел терять мои деньги, мне было очень неприятно терять Пинкертоновские; а поведение моего кредитора взорвало меня.
— А знаете ли вы, мистер Спиди, что я могу засадить вас в исправительный дом? — сказал я, желая прочесть ему нотацию.
Это жестокое выражение было услышано в соседней комнате. Из нее тотчас выбежала здоровенная, толстая тетеха-ирландка и принялась осаждать меня ласками и мольбами.
— Конечно, вы не будете так жестоки, мистер Додд, вы всем известны как милый джентльмен; и действительно, у вас такое милое лицо, — как две капли воды мой покойный брат. Это правда, что он выпивши, вы сами можете понять по запаху, и тем хуже для него. Но, право, в доме нет ничего, кроме мебели и негодных акций. Возьмите акции, милый. Они таки влетели мне в копеечку, а теперь, все говорят, не стоят понюшки табака.
Под влиянием этих заклинаний и несколько сконфуженный собственной свирепостью, я позволил ей навязать мне значительное количество потерявших цену акций, на которые эта превосходная, но нелогичная женщина затратила свои трудовые денежки. Вряд ли они могли улучшить мое положение, но мой поступок успокаивал женщину; а с другой стороны, я не особенно рисковал, так как эти бумаги (я назову их акциями Катомоунтской Серебряной «Копи) уже некоторое время назад упали до того, что перестали котироваться на бирже, и покупались в оборот (подобно другим обесценившимся акциям) только обанкротившимися спекулянтами.
Спустя месяц или два я заметил в биржевом бюллетене, что Катомоунтские внезапно поднялись; еще до полудня „негодные акции“ стоили изрядную сумму денег, и я узнал, наведя справки, что в забракованном карьере была найдена богатая жила и от копей ожидались теперь чудеса. Любопытная вещь для философов — это нахождение богатых жил в забракованных карьерах, причем всегда так бывает, что копи находились как раз перед этим на точке замерзания! Случайно Спиди сделали выгодное помещение, и если бы я не явился требовать долг, мистрис Спиди могла бы теперь щеголять в шелковом платье. Я, конечно, не захотел воспользоваться случайностью и отправился к ней вернуть деньги. В доме стояла суматоха; соседи, все отчаянные игроки, толпились в доме, явившись выразить свое сочувствие, а мистрис Спиди, заливаясь горючими слезами, сидела в центре трогательной группы.
— Пятнадцать лет я билась, — жаловалась она, когда я вошел, — детишкам жалела молока — бесстыдница! — чтобы выплачивать поганые налоги. А теперь, голубчики, могла бы зажить барыней и кататься в собственном экипаже, если бы все делалось по справедливости; ни дна ни покрышки этому Додду!
Только взглянула на него, сразу увидела, что разбойник пришел.
Мое появление совпало с этими словами, так что вышло довольно драматичным, хотя его и сравнивать нельзя с тем, что последовало. Ибо вы сами можете представить себе, какой энтузиазм царил в маленькой голой комнате со швейной машинкой в одном углу и спящими младенцами в другом, с картинками, изображавшими Гарфильда и сражение при Геттисбурге, на желтых стенах, когда выяснилось, что я пришел вернуть утерянное состояние, и когда мистрис Спиди (пролив потоки слез на моей груди) отказалась принять его обратно, а мистер Спиди (нарочно для этого вызванный из лагеря Великой Армии Республики) тоже отказался, а я настаивал, и они настаивали, и публика аплодировала и выражала сочувствие каждой стороне поочередно, и решено было наконец что мы разделим акции на три части: одну мне, одну мистеру Спиди и одну его супруге. Кто-то из сочувствующих принес бутылку портвейна, и мы распили ее, смешивая вино с нашими слезами.
— Пью за ваше здоровье, голубчик, — всхлипывала мистрис Спиди, особенно тронутая моей галантностью по поводу третьей доли, — и уверена, что все выпьют за ваше здоровье — кто же не знает мистера пикникового Додда? Нет другого такого известного джентльмена, и я молю Бога, чтобы он послал вам здоровье и счастье на много лет!
В конце концов я оказался в небольшом выигрыше, так как продал свою долю, когда она стоила пять тысяч долларов, Спиди же рискнули держать ее, пока синдикат не затеял обратной аферы, так что они рады были, когда удалось сбыть акции за четверть этой суммы. Это, впрочем, не помогло, так как большая часть вырученных денег была (употребляя выражение Пинкертона) снова помещена; и когда я встретился с мистрис Спиди, она все еще была в нарядном платье, — результате последней удачи, но уже смоченном слезами вследствие новой катастрофы.