Стало уже светать, а я все еще занимался чтением этих интересных писем и не двинулся с места раньше, чем я не прочел все, что было в ящике. Когда уже совсем рассвело, я на минуту сделал перерыв, подошел к окну и посмотрел, что делается на улице. О морозе не было и помину, небо было совершенно серое и шел дождь, а ветер так и завывал. Люггер капитана Крэля, который главным образом и интересовал меня, ушел, его нигде не было видно, и, стало быть, я мог быть уверен, что мастер Баллантрэ, живой или мертвый, плыл теперь по Ирландскому морю.
Теперь я считаю необходимым сообщить о том, что я узнал впоследствии относительно исчезновения мастера Баллантрэ. Мне очень трудно было выведать что-нибудь от свободных торговцев, так как они относились ко мне враждебно и питали ко мне как будто ненависть. Только спустя полгода после описанной мной страшной ночи мы достоверно узнали, что мастер Баллантрэ жив, а с том, каким образом он исчез и как он уехал, я узнал только через несколько лет после вышеописанной катастрофы, и узнал я это от бывшего матроса, служившего на корабле капитана Крэля, которому надоело заниматься контрабандой, и который открыл на добытые им средства трактир.
Как он рассказывал мне, свободные торговцы нашли мастера Баллантрэ в саду, лежащим на земле. При виде их он приподнялся на одном локте и, глядя то на стоявшую перед ним свечу, то на свою окровавленную руку, ничего не говорил и имел вид человека, не понимающего, что вокруг него происходит. Когда торговцы подошли к нему, он, по-видимому, опомнился и попросил их взять его с собой, но никому не говорить о том, что его взяли, а когда капитан спросил его, каким образом он очутился в таком положении, он начал браниться, и тотчас после этого ему сделалось дурно. Когда он пришел в себя, капитан и он поспорили немного, а затем Крэль за хорошую плату, которую Баллантрэ обещал ему, согласился тайком увезти его во Францию, а так как ветер был как раз попутный, то он немедленно отправился в путь.
Так как мастер Баллантрэ пользовался расположением свободных торговцев и вообще людей, занимавшихся не особенно чистыми делами, то не мудрено, что они были очень довольны, что могли оказать ему известную протекцию, и решив, что его ранили вследствие того, что он защищался от совершенного на него нападения, были чрезвычайно рады, что могли увезти его из той страны, где ему грозила опасность. Таким образом мастера Баллантрэ перевезли во Францию. Во время путешествия рана его зажила, и когда он вступил на французский берег, он был уже совершенно здоров.
Но что замечательнее всего и что заслуживает особенного внимания, так это то обстоятельство, что он ни одному человеку не рассказал о происшедшей между ним и мистером Генри дуэли, и доныне ни одному свободному торговцу не известно, кто ранил его, и как он очутился в том положении, в котором его нашли. Если бы другой человек поступил таким образом, то я счел бы, что он сделал это из скромности, мастер же Баллантрэ, как я убежден, молчал из гордости. Он не хотел признаться даже самому себе, что его победил человек, которого он так сильно презирал и которому он не стеснялся выказывать свое презрение.
ГЛАВА VI
Перечень событий, происшедших во время вторичного отсутствия мастера Баллантрэ
На следующий день после описанной мною ночи мистер Генри серьезно заболел. Болезнь эта в то время была для него счастьем, так как физические страдания, которые он терпел, отвлекали его ум от угрызении совести, которые его мучили. Миссис Генри и я дежурили у его постели. Милорд несколько раз в день справлялся о его здоровье, но очень редко входил к нему в комнату. Один раз только, когда почти уже не было больше надежды на выздоровление мистера Генри, милорд пробыл некоторое время у него в комнате, постоял у его кровати, посмотрел на него и, понурив голову и махнув рукой, с лицом, на котором ясно выражалось отчаяние, вышел из комнаты.
По ночам я и миссис Генри попеременно дежурили у больного, днем же мы почти все время находились в его комнате оба, так как оставаться одному с ним в комнате было очень тяжело. Мистер Генри ни на минуту не переставал бредить и постоянно метался по постели. У меня положительно сердце надрывалось в то время, когда я, сидя у его постели, смотрел на него и слушал, что он говорил. Он по большей части говорил о пустых вещах, о том, как он куда-то собирался уходить, как он откуда-то приходил, требовал, чтобы оседлали лошадей, так как ему необходимо торопиться уезжать (бедный, по всей вероятности, он, не сознавая этого, стремился душою прочь оттуда, где он испытал так много горя), затем делал различные распоряжения по дому, по саду и прочее, а порой требовал, чтобы приготовили сети для лова рыбы. Но что было самое неприятное и что меня очень раздражало, так это то, что он постоянно громко считал, сводил какие-то счеты и спорил с арендаторами и крестьянами. О своем отце и брате или о своей жене он даже и не упоминал в начале болезни, но затем во время разгара ее начал говорить о том, что происходило в дни его детства, и, по всей вероятности, представлял себе, что он и брат его еще дети, потому что он говорил о том, как они играют, и время от времени вскрикивал: «О, Джемми, Джемми тонет, спасите, спасите моего брата!» — и эти слова повторял с таким ужасом, с таким отчаянием, что мне больно было это слышать. Видно было, что он страшно боялся за жизнь брата, и что брат его был ему очень дорог.
Когда мистер Генри в бреду говорил о том, как он играет с Джемми и как любит его, это производило на меня и на жену его трогательное впечатление, но зато когда он говорил о том, что он чувствует к нему в то время, как он находился во Франции, он портил все благоприятное впечатление, которое он производил своими воспоминаниями о днях его детства. Мне даже досадно было за него, когда я прислушивался к тому, что он говорил про мастера Баллантрэ, когда представлял его себе таким, каким он был на самом деле, то есть взрослым. Он, как нарочно, выставлял себя человеком жадным, находящим все свое счастье только в деньгах, и всячески старался очернить себя. Если бы я находился в комнате один, то мне было бы безразлично, что он говорит, так как я знал его и ценил по достоинству, но на жену его, как я заметил, слова его производили скверное впечатление, и она как будто охладевала к нему. Я был единственный человек, который понимал его, и мне было неприятно, что он, хотя и в бреду, клеветал на себя в присутствии человека, которого он любил больше всего на свете, а именно — в присутствии своей жены. Я был уверен, что, благодаря этим несправедливым самообвинениям, он с каждым днем все ниже падал в глазах своей жены, и поэтому чем бы ни кончилась его болезнь, смертью или выздоровлением, то существо, которое он любил больше всего на свете, в случае его смерти не стало бы его оплакивать, а в случае выздоровления не приветствовало бы его радостно.
Не имея возможности поговорить с миссис Генри откровенно и убедить ее в том, что она ошибается, если думает дурно о мистере Генри, я придумал другой способ, посредством которого я мог объясниться с ней, а именно: письменный. Я сначала написал письмо, которое я адресовал на имя миссис Генри, и вложил его в ту сумку, в которой хранились все письма, которые я получал. Тут же находились и письма, которые я нашел в письменном ящике мастера Баллантрэ. Как только я отправлялся на дежурство в комнату мистера Генри, я брал с собой сумку и, проводя время у постели больного, перебирал находящиеся в ней письма и раскладывал их по порядку. Но это было нетрудно, самое трудное было передать миссис Генри мою сумку с письмами, так как этот поступок надо было чем-нибудь мотивировать. Я в продолжение нескольких дней приносил сумку в комнату, но все не находил случая завести о ней разговор и передать ее миссис Генри. Быть может, если бы я был человек более энергичный, то я все-таки выбрал бы удобную минуту и вручил бы письма миледи, но как только я собирался открыть рот и завести разговор на эту тему, я чувствовал, как у меня язык прилипал к гортани, и я не мог ничего сказать. По всей вероятности, я бы и по сию пору все носил под мышкой сумку и не решился бы вручить ее миссис Генри, если бы она сама не помогла мне исполнить мое намерение. Это было как-то в одну ночь, когда я собирался уходить из комнаты мистера Генри, так как очередь дежурить возле больного наступила для нее, и когда я более, чем когда-либо, в душе бранил себя за свою трусость.