Предупредив своего помощника, чтобы тот ни с кем, кроме высшего руководства, не связывал его, Шелленберг удобно устроился в глубоком кресле так, что голова оказалась где-то посредине спинки – его любимая «поза глубинного познания», и, закрыв глаза, погрузился в раздумья.
Канарис в принципе, по сути своей, не принадлежал к людям, склонным проводить время в кругу друзей, за кружкой пива. Тем более что ни Гейдрих и Мюллер, не говоря уже о нем, «молодом выскочке» Шелленберге, к кругу таковых друзей главного абверовца Рейха не принадлежали. Значит, тема встречи может быть только одна – предстоящая война с русскими. Длительная, кровопролитная и крайне опасная для рейха война. То, самое секретное, чем жило сейчас высшее руководство Рейха. Никто, кроме самого фюрера, да, возможно, еще начальника генштаба вермахта, понятия не имел, когда именно начнется эта «русская кампания», как все еще деликатно именовал ее Гитлер; но что начнется она уже этим летом, причем со дня на день, в этом никто не сомневался. То есть, Канарис собирал их явно не для того, чтобы раскрыть величайшую тайну Третьего Рейха. Тогда для чего же?
Шелленберг пытался понять мотивы, заставившие адмирала собрать субботним утром эту «тайную вечерю». Что он намерен предпринять, чего добиться? Узаконить свое главенство среди лидеров спецслужб? Согласовать план действия во время «русской кампании»? Убедить коллег, что Гитлер совершает роковую ошибку, и они, руководители спецслужб, обязаны разубедить его в успешном исходе, а то и составить оппозицию фюреру?
«О нет, только не оппозицию!» – почти вслух простонал Шелленберг, прекрасно понимая, что, какую бы позицию он ни занял во время сколачивания подобной оппозиции, как бы ни противостоял абверовскому вольномыслию адмирала, от преследований и мести фюрера и его окружения это уже не спасет. Наоборот, именно его, Шелленберга, вольномыслие будет воспринято в окружении фюрера с особой остротой. Поскольку именно он оказался среди наиболее доверенных лиц, готовивших рейх и мир к «походу на Москву». Именно ему была доверена подготовка наиболее важного пропагандистского документа, которому отведена роль идеологического обеспечения плана «Барбаросса».
Буквально на днях в его кабинете прозвенела точно такая же телефонная трель и он услышал сухой, резковатый и слегка гортанный голос Гейдриха:
– Вам, Шелленберг, придется подготовить основательный доклад о контрразведывательной работе против русских, – произнес он без всякого вступления, на одинаково ровной, суховато-грозной ноте.
– У меня он, по существу, есть, господин группенфюрер.
– Речь идет не о тех канцелярских заготовках, которые пылятся в вашем шкафу, бригадефюрер, и которые, очевидно, достались вам еще от предшественника. Нужно показать, каким образом вы собираетесь резко усилить контрразведывательную работу, учитывая при этом особую активность русских, продиктованную военными действиями против них.
– Понимаю, господин группенфюрер, такой доклад будет подготовлен.
– При этом докладывать вам придется лично.
– Ф-фю-реру? – перехватило у Шелленберга дыхание.
– Рейхсфюреру, – невозмутимо уточнил Гейдрих, всегда отличавшийся безразличием к столпам рейха и демонстрировавший пренебрежение к высоким особам и высоким титулам. Тем не менее он словно бы упрекнул своего подчиненного, не сумевшего осознать, что докладывать-то ему придется кому-то более значимому, нежели сам фюрер. – Рейхсфюреру Гиммлеру. Лично.
– Когда это произойдет?
– У вас двое суток, Шелленберг. Всего двое суток. И вы должны привыкать к тому, что далеко не для каждого доклада вам столь немыслимо щедро будут отводить такую массу времени.
– Что само собой разумеется, господин группенфюрер.
Хорошо, что Шелленберг не стал полагаться на прогноз Гейдриха и сумел подготовить доклад уже в течение следующих суток. Поскольку на второй день ему уже выпало предстать перед Гиммлером вместе с докладом и… Гейдрихом. И единственное, что утешало Шелленберга, так это то, что, стоя перед Гиммлером, Гейдрих волновался не меньше, нежели группенфюрер.
– Садитесь, друзья, – по очереди расстрелял их обоих рейхсфюрер СС свинцовыми вспышками своих маленьких, круглых, похожих на дула старинных пистолетов очковых стекол. – Нам есть о чем серьезно поговорить, дабы все для себя выяснить и уяснить.
4
Впереди, за жиденькой березняковой рощицей, открывался пологий склон огромной лесной долины, с усадьбой и какими-то отдельно стоящими хозяйственными постройками меж двумя почерневшими стогами сена. Однако оберштурмфюрер СС[2]Штубер понял, что идиллический хуторок на безлесье может стать для него гибельной ловушкой, поэтому снова нырнул в ольховник и, опасливо озираясь, начал уходить по кромке его вправо, постепенно оттягиваясь назад, чтобы пропустить погоню мимо себя и оказаться за спиной хотя бы первой волны русских. Вот именно, просочиться сквозь цепь преследователей, залечь, пересидеть, отдышаться… Хотя бы несколько минут для того, чтобы отдышаться… – вот все, чего он хотел сейчас от этого жаркого июльского дня, от удачи, от самой своей судьбы.
Тем временем бой у скалы постепенно затихал. Чувствовалось, что прижатые к ней диверсанты отстреливались последними патронами. Но Штубер молил Бога, чтобы агония эта продлилась еще хотя бы полчаса. До тех пор, пока окруженные у каменных выступов десантники из полка «Бранденбург» держатся, основная масса брошенных на подавление десанта русских будет прикована к ним. Освободившись, они сразу же начнут прочесывать окрестности укрепрайона и ближайшие села.
Еще какое-то время Штубер уходил по кромке ольховника, но как только почувствовал, что упорно пробивавшиеся через заросли русские окончательно потеряли его след, в отчаянном прыжке дотянулся до склона небольшого оврага, скатился по прелой перине прошлогодних листьев, дополз до ствола иссеченного осколками дуба и замер за ним. Позиция оказалась крайне неудачной – это он определил сразу же. Отсюда он не мог видеть ни опушки рощи, ни подходов к оврагу, а каждый возникший на склоне преследователь прошил бы его первой же очередью.
И все же, понимая это, Штубер не двинулся с места. Казалось, у него уже не было сил не то что выбираться из оврага, но даже пошевелиться. Несколько минут он так и лежал, прижавшись щекой ко все еще горячему стволу шмайсера, в рожке которого уже не осталось ни одного патрона, и полузабвенно закрыв глаза.
Оберштурмфюрер слышал, как, постреливая на ходу из винтовок, русские входили в рощу. Слышал их ругань, доносившуюся уже со склона долины, на которой они, взяв в осаду стога и постройки, приказывали сдаться укрывшимся там воображаемым парашютистам.
Но лишь когда шум преследования начал долетать издалека, уже, очевидно, из опушки леса по ту сторону долины, оберштурмфюрер наконец со всей ясностью осознал, что спасен. На какое-то время – спасен. И что времени этого у него осталось ровно столько, сколько понадобится одной части русских, чтобы расправиться с последними десантниками у скалы, а другой – чтобы вернуться из долины. Однако Штубер старался не думать об этом. Он блаженствовал. Будь его воля, здесь, на этой перине из травы и хвои, заночевал бы. Возможно, это была бы самая эдемская ночь из когда-либо проведенных им.
Затихли голоса. Совершенно неожиданно, как внезапно прерванная жизнь, умолк, отстучав последними выстрелами, охрипший пулемет. Однако спасительную лесную тишину, которая вот-вот должна была подступить к этому небольшому лесному урочищу, уже вспахивали явственно слышимые шаги, ревматическое потрескивание веток, приглушенные, еле выговариваемые сдавленными одышкой глотками проклятия.
Осторожно, стараясь не шелестеть листвой, Штубер подполз к кромке оврага, прижался плечом к стволу какого-то дерева и достал из-за поясного ремня небольшой швейцарский пистолетик, который у них, в диверсионной школе, называли «последней надеждой диверсанта».