Но все же странное воодушевление толкало ее к подобию исповеди. В школе у нее была подруга — спокойная, вдумчивая и серьезная Этель, и ее Урсула выбрала в качестве внимательной слушательницы. Этель выслушала ее секрет с полным вниманием, склонив голову и ничем не выдавая своих мыслей. О, это было так прекрасно — его нежные и такие чуткие объятия! Урсула рассказывала о них как опытная любовница.
— Как ты думаешь, — спросила она, — это очень плохо — позволить мужчине целовать себя по-настоящему, всерьез?
— Думаю, это может быть по-разному, — сказала Этель.
— Он целовал меня так под ясенями на Коссетейском холме. Думаешь, не надо было этого делать?
— Когда это было?
— В четверг вечером, когда он провожал меня домой, но поцелуи были настоящими, понимаешь? Он офицер армии.
— А в котором часу? — спросила ответственная Этель.
— Не знаю… в полдесятого, наверное. Наступила пауза.
— Ну, я думаю, что этого допускать не надо было, — сказала Этель, нетерпеливо вздернув голову. — Ты же его совсем не знаешь.
Тон ее был негодующим.
— Нет, я знаю его. Он наполовину поляк. И к тому же, барон. Это все равно что лорд у нас в Англии. Моя бабушка дружила с его отцом.
И между двумя подругами пробежала черная кошка. Казалось, Урсуле хочется отдалиться от всех знакомых, утверждая тем самым свою связь с Антоном, как она его теперь называла.
Он часто бывал у них в Коссетее, так как матери он нравился. Со Скребенским она становилась немножко гранд-дамой — такой спокойной, невозмутимой, ничему не удивляющейся.
— Дети уже легли? — нетерпеливо спрашивала Урсула, приходя домой с молодым человеком.
— Лягут через полчаса, — отвечала мать.
— Покоя от них нет! — возмущалась Урсула.
— Детям тоже надо жить, Урсула! — увещевала ее мать. И Скребенский тоже не поддерживал в этом Урсулу.
К чему такое упрямство, такая настойчивость?
Но, как это отлично знала Урсула, ему была неведома эта извечная тирания малышей вокруг. К матери он проявлял галантность и предупредительность, на что миссис Брэнгуэн с легкостью отвечала дружеским гостеприимством. Спокойное достоинство матери девушке импонировало. Поколебать ее в этом достоинстве казалось невозможным. С кем бы она ни общалась, никто и ничто не могли ее унизить, умалить. Но между Скребенским и Брэнгуэном зияла непроходимая молчаливая пропасть. Порой между мужчинами завязывалась беседа, но подлинного обмена мыслями не возникало. Наблюдать, как отец робеет перед молодым человеком и замыкается в себе, Урсуле казалось забавным.
Присутствием Скребенского в их доме Урсула гордилась. Его ленивое невозмутимое безразличие, раздражая, тем не менее словно завораживало ее. Она понимала, что так проявляется непринужденность в соединении с его огромной молодой энергией. И все же это ее в глубокой степени раздражало.
И все же лениво мерцающее присутствие его в доме в то же время вызывало у нее чувство гордости — он был так внимателен, так неизменно любезен с ней и с матерью. Ощущать его, чуткого, рядом в комнате было восхитительно. Урсула обогащалась, чувствуя его влечение, устремленное к ней. Любезность, покладистость — это все было, возможно, для матери, но мерцающее сияние своей плоти он приберегал для нее. Она была его хранительницей.
И ей требовалось продемонстрировать каким-то образом свою силу.
— Я хотела показать вам свою резьбу по дереву, — сказала она однажды.
— Ну, по мне, так она того не стоит, — возразил отец.
— Вам интересно посмотреть? — спросила она, сделав движение в сторону двери.
И он поднялся с кресла, хотя лицо его выражало нечто сходное с мнением отца.
— Она в сарае, — сказала Урсула.
И он вышел вслед за ней, хотел он смотреть или же не хотел.
В сарае они предались игре в поцелуи, на этот раз всерьез. Игра была восхитительной, увлекающей. Она обратила к нему лицо, лицо ее смеялось, и в смехе этом был вызов. И он сразу же принял ее вызов. Опутав руку ее волосами, он ласково, постепенно притянул ее к себе, приближая ее лицо; лицо зашлось в самозабвенном смехе, и его глаза зажглись ответным огнем, зажглись радостью этой игры. Он поцеловал ее, утверждая свою власть над ней, и она ответила ему поцелуем, в который вложила всю свою осознанную радость, которую он в ней вызывал. Игра их была опасна, безрассудна и опрометчива, но, зная это, они продолжали играть — не с любовью, но со страстью. Играя, она словно бросала вызов всему миру — она будет целовать его, потому что так ей хочется. И с похожей на цинизм бесшабашностью, отбросив всё, чему, казалось бы, он повиновался, он отвечал на ее вызов.
Она была поистине прекрасна тогда, открытая ему, сияющая, трепещущая, такая беззащитная и так греховно, так трогательно желающая рискнуть. Ее желание пробуждало в нем род безумия. Как трепещущий цветок, широко раскрытый яркому солнцу, она искушала его, бросая ему вызов, и он принимал этот вызов, в глубине души утверждаясь в чем-то. Но под маской веселости в трогательной безрассудности ее таились готовые пролиться слезы. И эти слезы почти сводили его с ума, заставляя изнемогать от желания и муки, единственным утолением которых было телесное обладание.
И вот такие, дрожащие, испуганные, они вернулись в кухню к ее родителям, где опять нацепили личины. Но в душах у обоих пробудилась жажда, утолить которую они были не в силах. Эта жажда обостряла и будоражила все их чувства, становившиеся ярче и выразительнее. Но подспудно во всем этом таилось острое чувство временности, мимолетности того, что с ними происходило. Для обоих это являлось великолепным утверждением себя; он утверждал себя в ее глазах, чувствуя себя бесконечно и неотразимо мужественным; она же утверждалась в его глазах и перед ним, ощущая бесконечную свою желанность, а значит, и силу. И что же, в конечном счете, могла породить такая страсть, если не чувство предельной самоценности обоих — его и ее, в противовес всему остальному миру? Там, где все конечно и печально, душа человеческая в предельной самоценности своей взыскует бесконечности.
И тем не менее, так это началось, так зародилась эта страсть, которой суждено было развиться, — страсть Урсулы познать пределы своей личности, ограниченной и обрисованной противоположностью его личности. Она училась познавать и определять себя по контрасту с ним, лишь в противопоставлении с мужской его сущностью она могла достигать предельного самовыражения, самовыражения женской своей сущности — о, предельно женской — и торжествующей на краткий миг в абсолютном утверждении себя в противоборстве с мужчиной и в противопоставлении ему.
На следующий день, когда он крадучись зашел за ней, она отправилась с ним в церковь. Ее отец мало-помалу ополчился на него, мать же становилась все сердитее и суровее с ней. Но гнева своего родители не проявляли, будучи от природы людьми терпимыми.
Они вместе, Урсула и Скребенский, дошли до церкви и поспешили укрыться в ней. Внутри было сумрачно, солнечный полуденный свет не достигал сюда, но каменные своды словно излучали мягкий свет, и свет этот был приятен. Витражи горели рубином и кобальтом, служа как бы волшебной завесой потаенным сводам.
— Какое отличное место для rendez-vous! — шепнул он озираясь.
Она тоже оглядела знакомую до мелочей церквь. От сумрака и тишины вокруг холодело сердце. Но глаза Урсулы горели вызовом. Здесь, именно здесь она утвердит свою неукротимую женскую сущность, здесь, и никак иначе. Здесь раскроет она пламенеющий цветок своей женственности, в этом сумраке, напоенном страстью более, чем самый яркий свет.
Секунду помедлив в отдалении друг от друга, они упрямо устремились к долгожданному соединению. Он обхватил ее руками, она приникла к нему всем телом и, прижимая ладони к его плечам и спине, словно погрузилась в познание чего-то сквозь него и за пределами его молодого упругого тела. А тело его было таким красивым, твердым и в то же время таким бесконечно податливым и послушным ее воле. Она протянула ему губы и стала пить его поцелуй, самозабвенный и полный, становившийся все полнее и полнее.