И тем не менее, когда она сидела в церкви, лицо ее выражало воодушевление и острую заинтересованность. За этим ли она пришла — услышать, как, поступая так, а не иначе, она может спасти свою душу? Она не противилась этому. Но воодушевление на ее лице было ложным. Существовало и нечто иное, что она хотела бы услышать, и от церкви она и ждала этого иного.
Но кто она есть, чтобы требовать этого? И что ей делать с неудовлетворенными желаниями? Ей было стыдно — она пыталась забыть, не обращать внимания, не считаться, насколько это было возможным, со своими подспудными желаниями. Они злили ее. Ей хотелось быть как другие, достойным образом удовлетворенные и успокоенные.
Он же злил ее больше, чем когда бы то ни было. Церковь обладала для него неодолимой притягательной силой. И та часть службы, которая и воплощала для нее церковь, ему была совершенно не важна, как не важна была бы ангелу или мифическому «зверю, случись они здесь. Проповедь он попросту пропускал мимо ушей, как и весь смысл службы. И это-то темное, густое, непробиваемое нечто, столь сильное в нем, ее невыразимо и сверх всякой меры раздражало. Само вероучение его нисколько не занимало. «И оставь нам долги наши, как и мы оставляем должникам нашим» — слова эти вовсе его не трогали. С тем же успехом это могли быть просто бессмысленные звуки. Он и не искал в них внятности. И не заботился ни о долгах, ни о должниках, когда был в церкви. Все это являлось лишь частью обыденной жизни. Что же до благоденствия человечества, он просто не задавался мыслью об этом, кроме дней, когда он пребывал в особо благодушном настроении. В церкви же он искал чувства темного, безымянного, одушевляющего великие и полные страсти мистерии.
Мысли же, собственные ли, ее ли, его не интересовали — и как же это ее раздражало! Ему было наплевать на проповедь, на великие деяния человечества, непосредственные нужды человечества в его совокупности оставляли его равнодушным, как равнодушен он был к осознанию себя частью человечества. Своей жизнью на службе, среди людей он не дорожил ни капли. Все это было побочно — словно на полях основного текста. Истина заключалась в союзе с Анной и в его связи с церковью, подлинным его существованием было чувственное постижение Бесконечного, Абсолюта. А великими и таинственными заглавными буквами текста было чувство, которое он питал к церкви.
А ее это безмерно возмущало. Не могла она обрести в церкви удовлетворение, которое получал от церкви он. Мысль о душе непонятным образом смешивалась у нее с мыслью о собственной отдельной и самостоятельной личности. По существу, для нее это было одним и тем же. Он же, видимо, свою личность просто игнорировал, даже отвергал. Его душа — темная, бесчеловечная, безликая, к людям не имела никакого отношения. Так ей это представлялось. И в таинственном полумраке церкви душа его жила и воспаряла, высвобождаясь, подобно потустороннему существу, смутному, непонятному.
Он был ей чужд, и в этом благочестивом своем настроении, воображая себя бесплотной душой, он будто освобождался и убегал от нее. По-своему она даже завидовала ему в этом, завидовала темной и ликующей свободе его души, странной ее особенности. Особенность эта изумляла Анну. А с другой стороны, она ее ненавидела. И она презирала его, желая уничтожить в нем эту особенность.
В это снежное утро, когда с непонятно просветленным лицом он сидел рядом с ней, ее не замечая, она каким-то шестым чувством понимала, что он переносит в странные, заоблачные сферы любовь к ней, которая бушует в его сердце. С непонятным воодушевлением и радостью устремлял он взгляд на маленькое витражное оконце. Она видела рубиново-красное стекло с темной тенью по низу от снега снаружи, видела привычную желтую фигуру агнца со знаменем, несколько потемневшую, но в полумраке церкви распространяющую удивительное и полное смысла сияние.
Она всегда любила это желто-красное витражное окно. Агнец, такой простодушный и застенчивый, вздымал переднее копытце, в расщелине которого было неустойчиво воткнуто красное полотнище с белым крестом на нем. Агнец был бледно-желтым, зеленоватым в тени. Ей с детства нравилась эта фигурка, вызывавшая в ней те же чувства, что и маленькие шерстяные ягнята на зелененьких ножках, которых детям покупали на ярмарках. Игрушка эта всегда была ей симпатична, и такую же детскую изумленную симпатию испытывала она к витражу. И при этом он чем-то смущал ее. Она не была вполне уверена, что этот агнец со знаменем не хочет выдать себя за большее, чем он есть. И она не доверяла ему, и к ее отношению примешивалась неприязнь.
Что-то в выражении его глаз в легкой преувеличенности его воодушевления порождало странную догадку, неловкое чувство, что он находится в некой связи с фигуркой агнца на витраже. Ее охватывали холодное изумление и озадаченность. Вот он сидит рядом, недвижимый, неизменный и неподвластный времени, со слегка преувеличенным выражением воодушевления на лице. Что он здесь делает? В чем состоит его связь с агнцем на витраже?
И внезапно сияние агнца со знаменем ослепило ее. Внезапно она испытала могучий мистический порыв, сила древнего учения проникла в нее, перенеся в другое измерение. Но она, негодуя, сопротивлялась этому.
Постепенно фигурка опять превратилась лишь в простодушного ягненка на стекле, а Анну охватила темная и яростная ненависть к мужу. Что это он так сияет, куда так вдохновенно уносится мыслью?
Она резко дернулась, толкнув его, и, притворившись, что ищет упавшую перчатку, стала щупать пол у его ног.
Он встал, смущенный, на виду у всей церкви. У всех он вызвал бы сочувствие, только не у нее. Она готова была его разорвать. Он не понимал, что сделал не так, чем провинился.
Когда, придя домой, они сели обедать, его сбивала с толку исходившая от нее ледяная враждебность. Он не понимал, почему она так сердита. А она была сама не своя от злобы.
— Почему ты никогда не слушаешь проповедь? — спросила она, кипя злобой и негодованием.
— Я слушаю, — сказал он.
— Нет, не слушаешь — ты не слышал ни единого слова!
Он замкнулся в себе, погрузившись в собственные переживания. Есть в нем что-то нездешнее — словно он пришелец из иного мира. Молодой женщине тяжело было оставаться с ним под одной крышей, когда он делался таким, как сейчас.
После обеда он удалился в гостиную, все такой же рассеянный, что было ей невыносимо. Потом он направился к книжной полке, снял с нее какие-то книги, которые она никогда и не замечала.
Он сидел, изучая толкования молитвенных текстов, после чего погрузился в книгу, посвященную церковной живописи — итальянской, английской, французской и немецкой. В шестнадцать лет он разыскал католическую лавку, где продавались такого рода книги.
Он увлеченно перелистывал страницы, разглядывая иллюстрации, весь внимание, без мысли. Похоже, глаза у него в груди, как позже сказала о нем Анна.
Она тоже подошла посмотреть. Картинки ей очень понравились. Они озадачили ее, заинтересовали и одновременно вызвали протест.
Дойдя до изображений Пиеты, она вдруг выпалила:
— По-моему, они отвратительны!
— Что? — рассеянно и удивленно переспросил он.
— Эти тела и резаные раны на них, которые надо почему-то почитать.
— Видишь ли, это Святые Дары. Они символизируют тело Христово.
— Вот как! — воскликнула она. — Тем хуже! Не желаю я видеть твою разверстую грудь и знать, что я ем твое мертвое тело, даже если ты предложишь мне это сделать! Неужели ты не видишь, что это ужасно!
— Но это не мое тело, а тело Христа!
— Ну и что, все равно это ты! И отвратительно — упиваться мертвым телом и думать, что поедаешь его во время причастия.
— Ты причащаешься тому, что это означает.
— А означает оно лишь человеческое тело, поднятое на крест, искалеченное, убитое, а затем почитаемое как святыня — что еще оно может означать?
Они погрузились в молчание. Он был рассержен и холоден.
— А еще я думаю, что этот агнец в церкви, — сказала она, — это самое большое издевательство над прихожанами.