Если апрель колеблется между циклонами и антициклонами, май уже вовсю тянется к лету. В мае город отворачивается от севера и гор и обращается на юг, расцвечивая фасады пестрыми неаполитанскими гирляндами стираного белья и пряча за шторами темные сицилийские интерьеры. Позлащенная мягкими солнечными лучами Венеция расставляет на площадях столики под зонтами, нежится на альтанах {10} , спускает на воду лодки и байдарки, полные горластых подростков. Улица заново привыкает к летней толкотне, к импровизированным ночным балам, к оркестрам музыкантов-попрошаек, к стуку мячей о церковные стены, к усиленным микрофонами завываниям гидов, к разноязыкому гвалту туристов, гроздьями облепляющих памятники архитектуры, к этому постоянному гулу большого города, где все переговариваются, перекликаются, переругиваются — с моста на берег, из окна на набережную. Это мимолетное время, когда каналы еще сохраняют свою прозрачность, когда заросли глициний окрашивают палаццо в сиреневые оттенки, а растения одеваются такой яркой зеленью, что кажется, будто они тянут свои соки не из водных глубин, а из самых тучных пашен. Это время буйных садов, пышных роз и сверкающих ирисов, которое продлится до июня, когда на город надвинется напоенная влагой жара. В мае звезды уменьшают амплитуду приливов, удерживая каналы в промежуточном состоянии между неистовством «большой воды» и полным высыханием. В мае на мостовую площади Сан-Марко слетаются тучи, нет, не голубей, а туристов в сандалиях, каскетках и шортах. Целый лес голых ног под дряблыми задницами и обвисшими животами выстраивается перед собором или перед Дворцом дожей, напоминая лес свай, на которых стоят наши здания. В мае все вокруг кажется устойчивым, прочно укорененным в твердой почве, и наша Венеция распускается, расправляется и, уверовав наконец в весну, начинает рассаживать по горшкам, пересаживать, черенковать и подстригать черепицу, кирпичи и мрамор своих каменных насаждений.
Для палаццо Кампана май выдался необычным. У нас полным ходом шли ремонтные работы, только это была реставрация наоборот. Заделывая вековые рубцы и рытвины в стенах нашего здания, рабочие устраняли стигматы модернизации, предпринятой нашей ведьмой Кьярой. День за днем, взобравшись на строительные леса, мы с Борисом скоблили стены, разбивали зеркальные перегородки, ломали ложные стенки. Нам нужен был дворец, похожий на нас, — такой же несуразный и нескладный.
На альтану — устроенную на крыше террасу на столбах — вернулись выпачканный голубиным пометом холщовый навес, соломенные стулья, базилик и лаванда в разрозненных цветочных горшках. В сумерки мы смотрели оттуда, с высоты, как ночь сглаживает черепичные волны крыш, как темнеет небо на горизонте над Джудеккой, и всех нас, даже Альвизе, наполняла радость оттого, что они вернулись — наши хорошие деньки.
Борис воспользовался солнечной погодой, чтобы отлакировать и просушить на теплом ветерке свой пуппарино. Но Рамиз вскочил с ногами в недосохшую лодку. Дядя уже собирался поднять по этому поводу шум, когда, бросив Виви в телемагазинном манеже в саду, в прохладе вековой беседки, осенявшей своей тенью не одно поколение младенцев Кампана, из андрона вышел Игорь. Кутаясь, несмотря на яркое солнце, в плащ, он взирал на лодку с бессилием капитана «Титаника» в момент крушения. Этот плащ, точно такой же, как тот, папин, Альвизе купил ему на распродаже, чтобы сгладить воспоминание об оригинале, сгинувшем в ночь убийства, и Игорь считает, что делает ему приятно, облачаясь в него только в хорошую погоду — чтобы не намочить. С тех пор как дядя дал Борису клятву не лезть в наши дела, он очень боится сделать что-то не так, и мы все время его успокаиваем, что бы он ни сделал.
Подумаешь, какой-то след подошвы на лаке, это же пуппарино, а не «Плот „Медузы“» [66], не из чего устраивать трагедию, ну прыгнул кто-то обеими ногами в лодку, заворчал Борис, когда Рамиз, научившийся за время своих мытарств хитрить, повис у него на шее, шепча: «Ja ti ocher» — «Я тебя люблю» по-албански. Он изголодался по нежности, этот мальчуган, однако Борис буркнул, чтобы он катился целоваться с тетками на Риальто, где его злоключения, раздутые «Гадзеттино» до устрашающих размеров, стали среди торговцев притчей во языцех. Повинуясь его указующему персту и взгляду, Игорь взял Рамиза за руку, засунул Виви в коляску с гидравлической подвеской, приобретенную в телемагазине вместе с кучей детских штучек-дрючек, и покатил в сторону Риальто с таким видом, будто от этого зависела наша жизнь. Борис же, дав наконец волю давно чесавшимся рукам, что было силы саданул по корме пуппарино, на месте которой должна была бы находиться попа Рамиза.
После той истории с бумажником даже Альвизе стал обращаться с Игорем как с выздоравливающим, чудом спасшимся от смертельной болезни, но все еще находящимся под угрозой рецидива.
Выслушав в ту ночь рассказ нашего семейного очистителя скверны, брат испустил самый долгий из своих долгих мученических вздохов и велел Борису сжечь бумажник, и не возвращаться в дом, пока улика не будет, как прах усопшего, развеяна над каналом Фрари.
Рамиз был цел и невредим, Корво и его приспешники сидели в тюрьме, нож лежал в футляре, а бумажник обратился в пепел. Игорю было запрещено выходить одному после наступления темноты, чтобы кормить кошек или все равно ради чего. Вся семья — кровные родственники — могла спать спокойно. «Кровные» — не слишком веселая шутка, но лучше уж так шутить, чем лить слезы.
Однако для Игоря история еще не кончилась: оставался еще один повод для беспокойства в лице Иогана Эрранте. Честный и неподкупный комиссар не смог на следующее же утро не пойти и не сообщить ему, что у него появился соперник, претендующий на звание убийцы Волси-Бёрнса. Если всем нам повезет, бедолага и дальше будет держаться за свои подвиги. В ветхой, перенаселенной тюрьме, где самоубийства сменялись бунтами, Эрранте пользовался среди сокамерников особым почетом, как будто он победил в конкурсе «Кто хочет выиграть много лет тюрьмы», без труда побив рекорд тихого помешательства, поставленный нашим домашним иллюминатом.
Игорь всегда был чокнутым, тут уж Альвизе ничего не мог поделать. Но что должно было измениться, так это наше попустительство его завихрениям. Нечего прикидываться невинными овечками: у нас это плохо получается. Как только нога гениального следователя ступила в ту ночь в мою антресоль, он сразу почуял, что мы что-то скрываем. Это было ясно и по нашему непривычному молчанию, и по нашим взглядам, прикованным к перчатке на картине, словно мы ждали, что она вот-вот шевельнется. Ему-то хорошо знакомы такие бегающие глазки, он их целыми днями наблюдает. Мы с Борисом пособничали Игорю, это мы толкнули его на преступление своими вечными восторгами по поводу убийц и жертв, избиений и распятий, пыток и казней, изображенных на наших картинах. Альвизе предоставлял нам самим догадаться, кто в этой ситуации по-настоящему заслуживает наказания. Как Пилат, и даже больше, комиссар готов был умыть не только руки, но и ноги, чтобы мы только перестали доставать его своими историями. Короткие замыкания, пожары, потопы, орущие младенцы в вонючих подгузниках, англичане с перерезанным горлом, — пожалуйста, мы можем развлекаться всем этим, как нам хочется. А ему дайте довести до конца следствие. Теперь, когда Кьяры больше нет и некому его мучить, он хочет наконец насладиться одиночеством у себя в бельэтаже, забыть о нашем существовании, и по возможности — навсегда. Правда, уже на следующий день, когда мы столкнулись с ним на лестнице, он рассказал мне об одной возмутительной следственной ошибке. Этот законченный мифоман Иоган Эрранте продолжает настаивать на своей виновности, приправив свою ложь одной деталью, которая, если ей поверить, доказывала, что Волси-Бёрнса убил именно он. В «Постали», после того как они поторговались относительно сметы на услуги «Errante Catering», милейший Эдди спросил у него дорогу к одному палаццо, где у него была назначена важная встреча. Откуда провинциалу из Кампальто знать, где находится какой-то палаццо? Англичанин обозвал его молдавским ослом: дополнительное унижение и — раз!