— И вот я всем раззвонил, что подцепил мононуклеоз от стюардессы. А знаете почему? Сам дивился, что такая роскошная баба — и вдруг дала мне, замухрышке! Вот и хвалился этим говенным мононуклеозом! А потом получил осложнение — синдром Гийена — Барре. [10] Это, я вам скажу, не шутка. Я загремел в больницу, еле жив остался. Итак, к чему я все это рассказал? Я очень долго не врубался, что в глазах женщин кой-чего стою. Да, не врубался, что я и сам по себе кой-чего стою, и мононуклеозом хвастаться необязательно.
Повисла пауза. Все мы сидели молча. Потом папа подозвал официантку и сказал:
— Дайте-ка меню десертов, хочу себя побаловать.
Мы с Ивэном переглянулись, гадая, что нам теперь приличествует делать — прокомментировать рассказ или промолчать.
— Да, пап, очень интересная история, — саркастически прошипел я. Меня разбирал смех.
Ивэн хихикнул. Тут и я заржал во всю глотку. Папа скорбно покачал головой.
— Ну вас на фиг, — сказал он. — Я-то хотел вам умный совет дать. Тьфу на вас.
Это рассмешило нас вконец. Ивэн чуть не задохнулся. Люди поглядывали на папу сочувственно: вот ведь бедняга, а сыновья совсем распоясались, отца затюкали. Но папа в итоге сам заулыбался — заразился нашим весельем.
— Ну ладно, пока вы, распиздяи, радуетесь жизни, никакая беда — не беда, — сказал он, когда нам принесли меню десертов.
Когда я повез свою первую девушку в Лас-Вегас
— В Лас-Вегас? Что вдруг? В казино вас обоих не пустят — нос не дорос. В баре спиртное брать нельзя. Единственное, что вам, малявкам, доступно, — заселиться в гостиницу и… А, теперь понимаю. Ты гений!
Когда папа обнаружил, что с возрастом стал ниже ростом
— Пять футов одиннадцать дюймов! Ой, бля, во мне шесть футов было. Да уж, Богу мало, что кишечник барахлит и башка лысеет. Он нам всеми способами дает понять, что старость — не радость!
На смерть нашей первой собаки
— Славный был пес. Твой брат сам не свой от горя, будь с ним помягче. Он как полагается попрощался с Брауни до того, как ветеринар выкинул труп на мусорку.
Когда моя первая девушка меня бросила
— Послушай, я понимаю, что ты расстроен. Но вам по девятнадцать лет. Неужели вы оба думали, что будете всю жизнь трахаться только друг с дружкой? «Люблю навек» — это только слова.
Когда я пытался утаить похмелье
— Говоришь: «Наверно, грипп»? Рассказывай! От тебя несет брехней и перегаром. Сын, я родом из Кентукки. Если речь идет о пьянке или о лошади, кентуккца нипочем не обманешь.
О том, что ему подарить на день рождения
— Все, кроме виски и тренировочных штанов, сразу отправится на помойку… Нет уж, будь добр, никаких оригинальных подарков! Время оригинальничать прошло. Теперь время треников и виски.
Думай не о смерти, а о жизни: умереть — дело нехитрое
— Умру так умру. Мне пофиг: это будет уже не моя проблема. Единственное — я предпочел бы уйти в незасранных подштанниках.
Вообще-то моя мама из семьи католиков, а папа, хоть и неверующий, отлично разбирается в иудаизме и его обрядах. Но нас с братьями они решили воспитывать в абсолютно светской атмосфере. Папа — небольшой поклонник официальных религий. Он ученый и верит в науку. Непоколебимо.
— Я вот как считаю: пусть люди верят во все что им в голову взбредет. Пусть верят, что Бог — это черепаха, например. Меня это не колышет: у них свои убеждения, у меня свои, — сказал он мне, когда в одиннадцать лет, за завтраком, я впервые спросил его о Боге.
Строго говоря, был в моей жизни период, когда я все-таки познакомился с религиозным воспитанием: мама настояла, чтобы я приобщился к моим «еврейским корням». Она записала меня в группу «Начала иудаизма» для детей из смешанных, католическо-еврейских семей. После третьего занятия раввин пожаловался моим родителям, что я донимаю его вопросами типа: «А докажите, что Бог правда есть? Откуда вы знаете, что он существует?»
— И что же вы ему сказали? — спросил папа.
— Я рассказал ему о понятии веры и о том, как Бог…
— Послушайте, — прервал его папа, — вы только не обижайтесь, но, по-моему, ему просто не хочется тратить каждое воскресенье на ваши уроки.
И больше я в эту группу не ходил.
Но эта недолгая вылазка в мир религии ничуть не ослабила во мне страх смерти. Как и очень многие, я с детства боюсь смерти и терзаюсь вопросом: «Отчего я не родился бессмертным?» Поскольку я вырос в атмосфере, полностью свободной от религии и мистики, мне негде было найти ответы на свои вопросы, нечем было утешиться, когда одолевала тоска. Если я узнавал о смерти знаменитости или кого-то из знакомых, то немедленно задумывался: что станется со мной за гробом, где я окажусь, буду ли вообще осознавать, что происходит? Разум зацикливался на одной мысли, сердце бешено билось, ноги подкашивались, я бледнел. Однажды, когда я был уже студентом, на тренировке мне сообщили, что один мой одноклассник погиб в автокатастрофе. Как и следовало ожидать, голова у меня закружилась, и я тихо осел на землю. Ко мне подходили и спрашивали, чего это я развалился прямо на поле. Я отделывался беспроигрышной отмазкой:
— Да так, что-то с кишечником неладно.
Тогда-то я и понял: конечно, этот парализующий страх смерти сам по себе не смертелен, но от этой ребяческой реакции пора избавляться.
Поговорю с папой, рассудил я. Я не знал другого человека, который относился бы к смерти столь флегматично. Много раз я слышал из его уст: «Умру так умру. Это будет уже не моя проблема. Единственное — я предпочел бы уйти в незасранных подштанниках». Мне хотелось перенять этот подход. Или хотя бы выяснить, как папа обрел душевное спокойствие.
Итак, однажды утром, когда папа на кухне завтракал «Грейп-Натс» и читал газету, я присел рядом и тоже наложил себе тарелку хлопьев. Несколько минут мы хрустели этим кушаньем из цельной пшеницы и ячменя, рекомендованным лучшими диетологами. Наконец, устав от хруста, я заговорил:
— Пап, я тут хочу тебя спросить…
Папа высунулся из-за газеты:
— Валяй.
Я завел разговор издалека, с философских рассуждений о религии и вероятности существования рая и ада. Папа меня прервал:
— Ой, бля, а до вопроса твоего мы когда-нибудь доберемся?
— Как ты думаешь, что происходит с человеком после смерти?
Папа отложил газету, набил рот хлопьями.
— Что происходит? Да ничего. Ничего не происходит целую вечность, — небрежно сказал он и снова углубился в газету.
— В каком смысле «ничего»? — сказал я, и мое сердце тревожно затрепыхалось в груди.
Папа снова отложил газету.
— Ничего — оно и есть ничего. Ничто. Даже описать невозможно — никаких свойств. Ну ладно, если тебе так будет легче, вообрази себе бесконечную безлунную ночь и полную тишину, и вокруг — абсолютно пусто. Годится?
Мое сердце взбесилось, кровь отхлынула от висков. Я недоумевал: как это можно — верить в загробное ничто и в ус не дуть? Собственно, папина концепция смерти только разбередила мой страх — ведь он сравнил смерть с бесконечной ночью. А у меня с детства был пунктик — я внимательно следил за ходом времени. Однажды в студенческие годы приятели, вместе с которыми я снимал дом, застали меня, обкуренного, у микроволновки: я снова и снова выставлял таймер на пятнадцать секунд, чтобы ни одна минута не пробежала незаметно. А теперь папа мне говорит: не только загробной жизни нет, но вместо нее нам уготовано ничто, которое длится бесконечно.
— А откуда ты все это знаешь? Ты ведь не знаешь точно. Это только твое субъективное мнение, — сказал я.
— He-а. Никаких мнений. Только факты, — ответил папа и опять закрылся газетой.