Largjor hic campos aether et lumine vestit
Purpureo, solemque suum, sua sidera norunt!
[82]—
подсказал моей памяти старый Виргилий * ,— и я поклонился у изголовья моего дикаря лицом донизу, и, став на колени, благословил его, и, покрыв его мерзлую голову своею полою, спал с ним рядом так, как бы я спал, обнявшись с пустынным ангелом.
Глава двенадцатая
Досказывать ли вам конец? Он не мудренее начала.
Когда мы проснулись, дикарь подладил под меня принесенные им лыжи, вырубил мне шест, всунул в руки и научил, как его держать; потом подпоясал меня веревкою, взял ее за конец и поволок за собою.
Спросите: куда? — Прежде всего за медвежатину долг платить. Там мы надеялись взять собак и ехать далее; но поехали не туда, куда вначале влекла меня моя неопытная затея. В дымной юрте нашего кредитора ждало меня еще одно поучение, имевшее весьма решительное значение на всю мою последующую деятельность. В том было дело, что хозяин, которому мой дикарь шапку покинул, совсем не на охоту в то время ходил, когда прибегал мой избавитель, а он выручал моего Кириака, которого обрел брошенного его крещеным проводником среди пустыни. Да, господа, тут в юрте, близ тусклого вонючего огня, я нашел моего честного старца, и в каком ужасном, сердце сжимающем положении! Он весь обмерз; его чем-то смазали, и он еще жив был, но ужасный запах, который обдал меня при приближении к нему, сказал мне, что дух, стерегший дом сей, отходит. Я поднял покрывавшую его оленью шкуру и ужаснулся: гангрена отделила все мясо его ног от кости, но он еще смотрел и говорил. Узнав меня, он прошептал:
— Здравствуй, владыко!
В несказанном ужасе я глядел на него и не находил слов.
— Я ждал тебя, вот ты и пришел; ну, слава богу. Видел степь? Какова показалась?.. Ничего — жив будешь, опыт иметь будешь.
— Прости, — говорю, — меня, отец Кириак, что я тебя сюда завел.
— Полно, владыко. Благословен будь приход твой сюда; опыт получил, и живи, а меня скорей исповедуй.
— Хорошо, — говорю, — сейчас; где же у тебя святые дары, — они ведь с тобой были?
— Со мной были, — отвечает, — да нет их.
— Где же они?
— Их дикарь съел.
— Что ты говоришь!
— Да!.. съел! Ну, что говорить, — темный человек… спутан ум… Не мог его удержать… говорит: «Попа встречу — он меня простит». Что говорить?.. все спутал…
— Неужто же, — говорю, — он и миро съел!
— Все съел, и губочку съел, и дароносицу унес, и меня бросил… верит, что «поп простит»… Что говорить?.. спутан ум… простим ему это, владыко, — пусть только нас Христос простит. Дай слово мне не искать его, бедного, или… если отыщешь его…
— Простить?
— Да; Христа ради прости и… как приедешь домой, гляди, вражкам ничего о нем не сказывай, а то они, лукавые, пожалуй, над бедняком-то свою ревность покажут. Пожалуйста, не сказывай.
Я дал слово и, опустясь возле умирающего на колени, стал его исповедовать; а в это самое время в полную людей юрту вскочила пестрая шаманка, заколотила в свой бубен; ей пошли подражать на деревянном камертоне и еще на каком-то непонятном инструменте, типа того времени, когда племена и народы, по гласу трубы и всякого рода муссикии, повергались ниц перед истуканом деирского поля * ,— и началось дикое торжество.
Это моление шло за нас и за наше избавление, когда им, может быть, лучше было бы молиться за свое от нас избавление, и я, архиерей, присутствовал при этом молении, а отец Кириак отдавал при нем свой дух богу и не то молился, не то судился с ним, как Иеремия * пророк, или договаривался, как истинный свинопас евангельский, не словами, а какими-то воздыханиями неизглаголанными.
— Умилосердись, — шептал он. — Прими меня теперь как одного из наемников твоих! Настал час… возврати мне мой прежний образ и наследие… не дай мне быть злым дьяволом в аде; потопи грехи мои в крови Иисуса, пошли меня к нему!.. хочу быть прахом у ног его… Изреки: «Да будет так»…
Перевел дух и опять зовет:
— О доброта… о простота… о любовь!.. о радость моя!.. Иисусе!.. вот я бегу к тебе, как Никодим * , ночью; вари * ко мне, открой дверь… дай мне слышать бога, ходящего и глаголющего!.. Вот… риза твоя уже в руках моих… сокруши стегно * мое… но я не отпущу тебя… доколе не благословишь со мной всех.
Люблю эту русскуюмолитву, как она еще в двенадцатом веке вылилась у нашего Златоуста, Кирилла в Турове * , которою он и нам завещал «не токмо за свои молитися, но и за чужия, и не за единыя христианы, но и за иноверныя, да быша ся обратили к богу». Милый старик мой Кириак так и молился — за всехдерзал: «всех, — говорит, — благослови, а то не отпущу тебя!» Что с таким чудаком поделаешь?
С сими словами потянулся он — точно поволокся за Христовою ризою, — и улетел… Так мне и до сих пор представляется, что он все держится, висит и носится за ним, прося: «благослови всех, а то не отстану». Дерзкий старичок этот своего, пожалуй, допросится; а тот по доброте своей ему не откажет. У нас ведь это все in sancta simplicitate [83] семейносо Христом делается. Понимаем мы его или нет, об этом толкуйте как знаете, но а что мы живем с ним запросто — это-то уже очень кажется неоспоримо. А он попросту сильно любит…
Глава тринадцатая
Я схоронил Кириака под глыбой земли на берегу замерзшего ручья и тут же узнал от дикарей гнусную новость, что мой успешный зырянин крестил… стыдно сказать — с угощением, попросту — с водочкой. Стыдом это в моих глазах все это дело покрыло, и не захотел я этого крестителя видеть и слышать о нем, а повернул назад к городу с решимостью сесть в своем монастыре за книги, без коих монаху в праздномыслии — смертная гибель, а в промежутках времени смирно стричь ставленников, да дьячих с мужьями мирить; но за святое дело, которое всвяте совершать нельзя кое-как, лучше совсем не трогаться — «не давать безумия богу».
Так я и сделал — и вернулся в монастырь умудренный опытом, что многострадальные миссионеры мои люди добрые и слава богу, что они такие, а не иные.
Теперь я ясно видел, что добрая слабость простительнее ревности не по разуму — в том деле, где нет средства приложить ревность разумную. А что таковая невозможна — в этом убеждала меня дожидавшаяся меня в монастыре бумага * , в коей мне сообщалось «к сведению», что в Сибири, кроме пятисот восьмидесяти буддийских лам, состоящих в штате при тридцати четырех кумирнях, допускаются еще ламы сверхштатные. Что же? ведь я не Канюшкевич * или не Арсений Мациевич * ,— я епископ школы новой и с кляпом во рту в Ревеле сидеть не хочу, как Арсений сидел, да от этого и проку нет… Я принял известие об усилении лам «к сведению» и только вытребовал, как мог поскорее, к себе назад из степей зырянина и, навесив ему за успехи набедренник, яко меч духовный, оставил его в городе при соборе ризничим и наблюдателем за перезолоткою иконостаса; а своих ленивеньких миссионеров собрал да, в пояс им поклонясь, сказал: