Но голубая жилка на лбу пульсировала так сильно, что казалось, вот-вот разорвется. Я дотронулась пальцами до этой жилки и сказала скорее ей, чем Антону:
– Все будет хорошо!
– Конечно, – ответил Антон, прикрыв глаза.
Я захлопнула дверцу и крикнула водителю:
– Трогай!
И машина двинулась. Мы долго весело махали руками, а когда она скрылась из виду, Клава Козина вдруг завыла. Наша маленькая труппа стояла на площади. Мела позёмка. Мы давно были все в снегу. И выла женщина. Больше всего мне хотелось присоединиться к ней, но я сказала:
– Клава, выть каждый дурак умеет. Кончай! Надо делом заняться.
А Клава ответила горько:
– Какие, Свет, теперь дела?
– Как «какие»? Свинарник после вчерашнего банкета в фойе разгрести. И вообще объявляю субботник. Сто лет ничего не мыли и моль не травили. Сожрет на фиг всех кукол и бархат. Вот здорово будет! А ну марш работать!
И все послушно потянулись в театр.
Субботник (хотя была среда) длился весь день. Драили, мыли, скребли с остервенелым энтузиазмом. А с травлей моли сильно переборщили: воняло так, что пришлось проветривать.
Театр сиял идеальной чистотой, а руки и ноги у всех отваливались. Выпили с устатку из вчерашних запасов и поползли домой с одним-единственным желанием – рухнуть на постель и заснуть. Зато выть уже никому не хотелось.
Ближе к ночи мне на мобилу позвонил Антон (мобилу я купила давно, еще на «пожарные» деньги) и спросил:
– Как прошел день, дорогая?
Я ему подробно рассказала про наш вдохновенный субботник.
– Театр сияет, но сильно воняет антимолью.
Антон хохотнул и похвалил:
– Молодец. Я был уверен в тебе. Знал, что ты правильно доведешь этот сложный спектакль до конца. Я уже в самолете, тебе привет от моих родственниц, они очарованы тобой. Буду звонить из Испании. Все, уже попросили отключить телефоны. Целую тебя, держись!
И связь прервалась.
И он действительно звонил. Сначала часто, потом реже. Потом позвонила Мерседес и сказала:
– Antonio se na muerto.
Я поплакала совсем немного. Все мое существо отказалось принимать известие о смерти Антона, для меня он просто уехал в одну из своих заграничных командировок, на этот раз очень долгую. И с этим ощущением я занялась организацией траурных мероприятий. Велела художникам оформить театр, сделать красивые траурные объявления, развесить везде портреты Антона в черных рамках и назначила день гражданской панихиды. Панихида вылилась в мероприятие городского масштаба. Было много начальства во главе с мэром и простые граждане. Все поднимались на сцену к засыпанному цветами огромному портрету Антона Хуановича Пинто-Гомес и рассказывали, что значил худрук кукольного театра для города Ежовска и для выступавшего в частности. Выходили и артисты, и зрители. Очень хорошо говорили, нежно, искренне. Стало понятно, как много значил кукольный театр и сам Антон для нашего несчастного замызганного городка. Я тихо гордилась и Антоном, и горожанами.
Потом были поминки для своих, но мэр Егозин тоже остался с некоторыми представителями власти. Помянули, как положено, потом мэр поблагодарил меня за прекрасную организацию мероприятия, а я в упор ему задала вопрос, который волновал всех наших:
– Что будет с театром?
И мэр твердо пообещал:
– Театру – быть! Детали обсудим потом!
Всем пожал руки и удалился руководить городом Ежовском дальше. Остались только театральные. Стали вспоминать всякие веселые и не очень случаи из жизни Антона; кто-то смеялся, кто-то плакал. И вдруг Клава Козина вздохнула и громко сказала:
– Эх, мало пожил!
Все стали выяснять, сколько же Антону лет, но так и не выяснили.
– А сколько бы ни было, все равно мало. Жил бы еще и жил. Это Светка его того… почву из-под ног выбила.
– Клав, ты чего несешь, напилась, что ли? – Я обалдела от такого обвинения.
– Нет, Света, не пьяная я. Пью много, да вот не берет. Да ты не обижайся, я не со зла. Только тебе каждый подтвердит – как ты в Москву умотала, наш-то сразу как сдуваться начал. Мы уж и так и этак, развеселить его пытались, а он все сохнет да сохнет. Совсем старичком сделался. Тосковал по тебе, видать. Все твои выступления по телику смотрел, на следующий день вроде как оживал немного: «А наша-то, наша – видали, что учудила?» А потом снова сникал. Мы уж тут все Богу молились, чтоб тебя выгнали поскорее. А они все не выгоняют и не выгоняют. Да и выгнали когда, не очень-то ты сюда заспешила. Мы думали: все, останется Светка в Москве, звездой станет. Да, видно, не сложилось там у тебя.
– Да, не очень, – подтвердила я и заплакала. – Я же звонила ему несколько раз, – предприняла я слабую попытку оправдаться.
– Позванивала, знаем, – миролюбиво согласилась Козина. – Да ты не плачь, мы же тебя не осуждаем, ты – девка молодая, энергичная, вперед рвешься. Как получилось, так и получилось. – И Клава тоже заплакала.
– Он же сам меня и отправил на прослушивание к москвичам, – размазывая слезы, продолжала я.
– А чего ему делать оставалось? Ты же после своего летчика застекленела вся. Он и нам говорил: «Пора что-то с Хохряковой решать. Необходимо, чтобы она поменяла место обитания и род занятий». А тут – телевизионщики московские, он тебя туда и направил. А когда тебя взяли, радовался как ребенок. Но не долго. Во как в жизни-то бывает…
Она сказала это так горько, что заплакали почти все за столом. Мы сидели, ревели и горевали о нашем обожаемом художественном руководителе; и он, наверное, смотрел на нас сверху.
– Хорошие поминки получились, правильные, – сказала наша старейшая реквизиторша баба Тоня, которая, кстати, тоже не помнила, когда в Ежовске появился Антон. – Пусть земля ему будет пухом. Главное, чтобы театр не пропал, а то много желающих на сладенькое найдется. Вместе надо держаться. Вот как сейчас.
Мы дружно разобрали столы и отправились по домам.
В эту ночь я не смогла заснуть, сердце щемило так, что мне пришлось принять таблетку валидола, – первый раз в жизни. Валидол был в маминой аптечке, которая хранилась на кухне со времен болезни Ильдара. Маня, видимо, проснулась от моего шуршания и заглянула в кухню в одной ночной рубашке. Что-то меня в ней удивило, в ее внешнем облике, но сердце не отпускало, и я не сообразила, что именно.
– Плохо тебе, Света? – спросила она обеспокоенно.
– Да нет. Только сердце щемит.
– Посижу с тобой немного?
– Давай.
И я ей стала рассказывать про панихиду и про поминки. Все рассказала. Маня только кивала, вздыхала и изредка восклицала: «Ой!» Но сердце успокоилось; Мане с утра надо было на занятия в училище, и я ее отправила досыпать. Сама тоже вернулась в постель и впала в какую-то тревожную дрему, из которой меня вытащил Ильдар.
– Вставай, Свет! Дело есть. Да и завтрак стынет!
– А Маня ушла уже?
– Ушла.
– Надо же, я и не слышала даже, а казалось, не сплю.
– Бывает.
Я накинула халат и пошла на кухню, где уже возился с бутербродами Ильдар.
– Какое дело? – я уселась за стол.
– Важное. Но ты поешь сначала.
И налил мне кофе с молоком. Аппетит у меня почему-то пропал. Я пила кофе и глядела на веселого, жующего бутерброд Ильдара. Взяла сигарету – к тому времени я уже покуривала, – и, не выдержав, повторила вопрос:
– Какое дело?
– Сваливаю я, – объявил мне Калганов.
– Сваливаешь, – тупо повторила я.
– Ну да! Вчера с Маниного телефона позвонил верному человечку, тот сказал: «Все ОК, ты даже пересидел, папахин воет: „Все прощу, пусть только вернется“. Так что закончилась моя эвакуация, теперь домой, в родные пенаты. Здесь тоже важно нужный момент не прошляпить, пока он в кондиции. Завалюсь к нему блудным сынком, покаюсь – и все тип-топ: можно будет из него веревки вить. Здорово?
– Здорово… А Маня?
– Маня знает. Я ж с ее телефона звонил. И давай договоримся сразу: ты обо всей этой истории забудь навсегда; не было меня в Ежовске никогда, а то большие хлопоты получишь, очень неприятные хлопоты.