— А как ты напишешь это?..
Оля думает и потом твердо решает:
— Ни!
— Молодец, правильно!
Василий Иванович слушает, улыбаясь: «Ишь ты, соображает головенок-то!»
— А теперь встань и пойди туда, — говорит учительница. Слышно, как Оля отодвигает стул и торопливо шагает.
— Так! Куда ты пошла?
— К печке.
— Какую букву поставишь в конце?
Пауза. Оля думает.
— Букву «е» поставлю. Дательный здесь — кому, чему.
— Хорошо! — радуется учительница. — А где ты стоишь?
Опять пауза.
— Возле печки. «И» здесь будет, — торопится объяснить Оля, — потому что здесь родительный — кого, чего!..
Василий Иванович вдруг ясно представил себе Олю возле печки. Он тихо встал, приоткрыл дверь и заглянул в щелку. Оля стояла в красном платье горошками на фоне ярко-белого кафеля, прижав к нему, теплому, две своих пухлых ладони. Круглое лицо ее было освещено приветливой и веселой уверенностью.
«Вот как написать бы ее нужно», — подумал Василий Иванович и закрыл дверь…
Прошел месяц. В столовой появился мольберт с холстом, на котором в рост стояла Оля возле печки. И как каждая новая картина, она заняла первое место в жизни семьи. Сначала портрет был в угле, потом начал закрашиваться. Оля была терпелива — умела позировать. И часто вся семья вместе проводила утро в столовой, чтоб Оле не скучно было стоять.
В большом мягком кресле сидела сильно исхудавшая Елизавета Августовна и занимала Олю чтением или разговором. После поездки в Сибирь здоровье ее настолько сразу ухудшилось, что ей нужно было постоянное наблюдение врача. Лечил ее профессор Черинов. Он заходил к Суриковым почти каждый день. А Василий Иванович так доверял ему и так постоянно нуждался в его советах, что даже решил написать с него портрет, чтоб он подольше бывал у них в доме. Портрет этот висел у Суриковых в гостиной, как бы охраняя хозяйку, когда Черинова не было.
Вести хозяйство Елизавета Августовна уже не могла, гулять с дочерьми тоже ей было не под силу, и Василий Иванович все делал сам, чувствуя себя виноватым в том, что потащил жену в Сибирь. Только теперь понял он, что поездка эта «съела» Лилю. Нельзя было ей неделями плыть по воде в осенних туманах, нельзя было с больным сердцем трястись по ухабам, нельзя было испытывать его в борьбе с крутой неприязнью мамы. Ах, мама, мама!.. Торгошинская повадка — или душу отдаст тебе, или твою душу вымотает!.. Всего этого нельзя было Лиле. Вот теперь и не узнать прежней, красивой, веселой, распорядительной хозяйки дома. Недаром Лиля с таким недоверием относилась к Сибири, словно чуяла, что принесет она ей погибель, как той самой княжне Марии Меншиковой, для которой она позировала.
И в это холодное декабрьское утро, укутав ноги пледом, сидела Елизавета Августовна в кресле. Под розовой фланелевой кофточкой обрисовались ее похудевшие узкие плечи, а из-под белого чепца глядело изнуренное болезнью лицо. Она всячески старалась поддержать в себе бодрость, ей, как никогда раньше, хотелось принимать участие в их общей жизни, хотелось помочь дочке позировать, развлекать ее беседой. Разложив ящик с красками на табурете, сидя на венском стуле, Василий Иванович писал Олин портрет. Для работы он надевал старый черный пиджак, весь заляпанный красками, старые серые брюки, тоже все в пятнах. В этой одежде он чувствовал себя свободным — он не терпел специальных «блуз» и халатов, в которых обычно работают художники. Тут же бегала со своей куклой семилетняя Лена. В передней позвонили. Оля насторожилась:
— Это учительница… Анна Михайловна. Где будем заниматься?
— Веди ее в детскую, я еще здесь попишу, — сказал отец.
Оля, топая ножками, помчалась открывать дверь, усадив куклу прямо на пол возле печки…
И вот они остаются втроем. Нет, все-таки не втроем. Оля смотрит на них с холста, словно и не выбегала из комнаты.
Миловидное круглое личико, в обрамлении темных пышных волос, серьезно. Но это не характер, это отношение к труду отца — она позирует деловито и спокойно. Мягкость и добродушие таятся в углах твердо очерченного рта: вот-вот улыбнется весело и лукаво! Глаза, умные, пытливые, глядят из-под густой челки, а под ней угадывается чистый высокий лоб. В этом портрете так четко увиден и схвачен весь ее счастливый, мгновенно откликающийся на все, пылкий и веселый нрав.
Ножки ее в красных чулочках на фоне белого кафеля по-хозяйски устойчивы, и в том, как они расставлены, чувствуется ее уверенность и некоторая своенравность. Их контуры, мягкие, не очерченные твердой линией, в то же время дают ощущение крепких и плотных мышц под чулками. Детская, без талии, фигурка — в низко повязанном кушаке, и стоит девочка, слегка подавшись вперед. Круглый белый воротник оттеняет розовую матовость лица. И нет в этой девочке ни малейшего девчоночьего кокетства, хоть вся она пластична и грациозна — залог будущей женственности. Ладошка левой руки прижата к белому кафелю, и пальцы написаны так, что кажутся теплыми. Правой рукой Оля прижала к себе неизменную куклу Верочку, уставившуюся голубыми глазами куда-то в пространство. Белокурая шапка куклиных волос играет золотом на красном фоне, и пышное розовое платье и бархотка на шее выдают в ней парижанку.
Дивный портрет! В нем вся прелесть и живость девочки, вся чистота и гармония ее ума и души и вся любовь и восхищение отца и художника останутся жить навсегда.
Удар
Профессор Черинов долго держал в руке иссохшее до прозрачности запястье Елизаветы Августовны. Лицо его было так обеспокоенно-серьезно, что у Василия Ивановича сердце захолонуло.
Жена лежала с открытыми глазами, устремленными в одну точку. Глаза эти, отчужденные, равнодушные, смотрели куда-то дальше и выше окружающей их повседневности. Два месяца, как она не вставала с постели. Боли в сердце и тошнота изнурили и высушили ее.
Василий Иванович и по ночам дежурил, и в аптеку бегал, и чай с лимоном и сахаром подавал — единственное, что она теперь принимала, — словом, не отходил от жены, никому ее не доверяя.
Еще недавно Елизавета Августовна могла разговаривать, смеяться и даже позволяла себя навещать. Тогда-то и приходил часто к Суриковым Лев Николаевич Толстой. Он приносил каждый раз в корзиночке свежие яйца из Хамовников. Лев Николаевич усаживался в кресло возле больной и занимал ее беседой, смешил рассказами о забавных встречах с людьми, передавал интересные новости и события. Но иногда он вдруг начинал молча, пытливо вглядываться в ее лицо, словно изучая его, или пристально рассматривать исхудавшие руки. И тогда Елизавете Августовне становилось не по себе.
— Знаешь, Вася, пожалуй, не надо нам принимать здесь Толстого… Он так иногда глядит… Даже страшно становится… Мне не хочется его видеть, — робко заявила Елизавета Августовна.
Василий Иванович ничем не выдал своего волнения. Но гнев и обида вскипели в нем так, что черной волной глаза захлестнуло. Он понял: Толстой, как художник, не может отказать себе в возможности наблюдать угасание. Правда, сам он однажды с такой же безжалостной целеустремленностью зарисовал сначала помертвелое лицо от усталости потерявшего сознание натурщика, а потом уже привел его в чувство и напоил горячим чаем… Но здесь, возле постели умирающей жены, он не мог вынести этой жестокости гения. И когда в следующий раз пришел Толстой, Суриков встретил его на пороге:
— Убирайся прочь, злой старик!..
Так сказал Суриков Толстому, и лишь через много лет после этого восстановилась порушенная дружба.
Василий Иванович собрался было заварить свежий чай, как из спальни выбежала Софья Августовна. Она теперь поселилась у Суриковых по просьбе больной сестры. Вид у Софьи был отчаянный.
— Вася, — сдерживая слезы, прошептала она. — Васенька, плохи наши дела… Черинов опять немедля требует консилиум.
Василий Иванович метнулся в переднюю, и через минуту хлопнула парадная дверь. Прошло полчаса. Зазвонил звонок— один, другой, третий… Передняя наполнилась шарканьем калош, покашливаньем, тихими голосами. Это приехали врачи, и один за другим проходили в спальню, где, утонув в подушках, в глубоком забытьи лежала хозяйка дома. Профессора склонялись над ней, считали пульс, тихо переговаривались, произнося латинские слова. Но здесь они были уже лишними…