В письме Аракчееву от 22 ноября он развивает свои мысли: «Вся прежняя служба моя может, я надеюсь, служить доказательством, что я не трус, но безрассудную отвагу признаю я также большим в полководце пороком. Войска, здесь остающиеся, принуждены [жить] в палатках, из коих многие так ветхи, что только наименование палаток имеют, — претерпевать все впечатления осенних невзгод и жесткости зимы». Дополнительным аргументом в пользу отступления на левый берег служит, по мысли Багратиона, общее состояние бассейна Дуная: «Не один Дунай рождает непреоборимые препоны, но и все Другие реки, как-то Серет, Мильков, Бузео, Яломица и другие, которые часто мгновенно разливаются, сносят мосты и прерывают коммуникацию иногда дня на два и на три, а иногда на неделю»45.
Не меньшую, а даже большую обиду Багратиона вызвал так называемый «рапорт Гибша». Дело в том, что во время сражения при Татарице в стане турок оказался проездом из Стамбула в Копенгаген сын датского поверенного при дворе султана барон Гибш. Приехав в Петербург, он рассказал, что русское командование не сумело воспользоваться общей слабостью турецкой армии и царившими в Главной квартире османов разногласиями. Гибш сам видел, как два турецких военачальника подрались. В сочетании с сообщениями о готовящемся отступлении на левый берег Дуная рассказ Гибша, записанный в виде некоего рапорта, произвел тяжелое впечатление на императора и его окружение. В письме от 13 ноября Румянцеву Багратион буквально кипит от ярости. Во-первых, он считает, что Гибш неверно отражает как само сражение при Татарице, так и состояние дел в турецкой армии. Действительно, вспыхнувшая в турецком штабе распря военачальников была погашена великим визирем и существенно не повлияла на положение дел46. Во-вторых, он считает себя оскорбленным тем недоверием, которое было проявлено к нему. «Оскорбительно, — пишет Багратион, — для человека, проведшего всю жизнь свою на службе государя и отечества и достигшего до степени главнокомандующего, видеть себя суждену по сказкам бессмысленного молокососа…» Вывод из этого следует самый резкий: «Я могу согласиться в том, что недостаток моего ума, моей проницательности и моих сведений в искусстве воинском не позволили мне, при всей доброй моей воле, обнаружить тех опущений, но если оные были, как вы предполагать изволите, в таком случае ваше сиятельство дали бы мне отличный опыт благосклонности вашей ко мне, когда бы ходатайством вашим испросили у государя императора назначение на место мое другого».
В начале 1810 года Багратион написал письмо Аракчееву, в котором вновь возвращается к «рапорту Гибша» и жалуется на главного зачинщика всего скандала — канцлера Румянцева. Для всех, знающих военную историю, выпад Румянцева был попыткой навести тень на плетень. Известно, как фельдмаршал Румянцев ходил за Дунай. В начале 1773 года Екатерина потребовала от него решительных действий против турок, точнее — переправы через Дунай и атаки крепости Шумлы. Румянцев, прежде гордившийся тем, что с ходу громил превосходящие силы турок, на этот раз замешкался. Он не был уверен в успехе начатого дела. Но все же после некоторой заминки 11 июня 1773 года армия Румянцева перешла Дунай. Это был исторический момент. Екатерина писала Вольтеру: «Целые 800 лет, по преданию летописца, русское войско не было на той стороне Дуная». Переход Дуная открывал путь на Балканы. За этот переход Румянцев получил титул «Задунайский». Однако через три дня он вдруг повернул назад и отвел армию на левобережье Дуная. В сущности, причины возвращения Румянцева были те же, что и у Багратиона: невозможность содержать армию на правобережье. Получилось, что Румянцев как будто сплавал на тот берег исключительно за почетной приставкой «Задунайский». Екатерина была всем этим так огорчена, что поначалу даже не ответила на письмо Румянцева, который пытался оправдаться за неудачное предприятие. Из этого послания видно, что на том берегу Дуная герой как будто потерял мужество: сник, скис. Он писал, что противник очень силен, а его армия очень мала, что его вынудили на переправу, чтобы опорочить, ибо придворные недруги жаждут его крови. Екатерина, раздраженная поступками Румянцева, резко указала ему, что на Катульском обелиске в Царском Селе написано ясно: Румянцев с 17 тысячами героев победил турецкую армию в 150 тысяч воинов, «что весьма во мне утвердило правило, до меня римлянами выдуманное и самим опытом доказанное, что не число побеждает, но доброе руководство командующего совокупно с храбростью, порядком и послушанием войск». Это письмо государыни было обидным щелчком по носу полководца, который гордился тем, что воевал не числом, а умением.
Из самого факта присылки рапорта Гибша Багратион как опытный царедворец, знающий нравы тогдашней элиты, сделал вывод об изменении отношения к нему самого государя. «Из сего я заключаю, что заслужил гнев государя императора невинным образом, — писал он Аракчееву, — и сие самое не только огорчает меня, но даже с прискорбием должен просить вас всепокорнейше, дабы вы, милостивый государь, исходатайствовали мне отсюда увольнение, а на место мое послать другого, который бы лучше повел, как я, операции, так и внутренние все здешние правления». И далее — типичная для Багратиона, да и для его обожаемого учителя Суворова, отчасти шутовская, отчасти защитная поза показного уничижения, которая затем сменяется позой атаки: «Я, ваше сиятельство, человек самый посредственный. Следовательно, рассудок мой может и не простираться далее сего чувства. Я не признаю, чтобы я сделал упущение в прошлом году за Дунаем, а граф Румянцев то видит и дает мне сильное замечание с тем, чтобы я поправился. Мне сие не токмо грустно, но так больно, что описать вам не могу, и дабы новых не сделать ошибок прошу одной милости, дабы я был уволен для излечения болезни, хотя на 4 месяца. Я ничего не испортил, и никто меня не разбивал. Я более хотел разить визиря, нежели гр. Румянцев, но не мог, как быть! Если бы баталии выиграть было легко, тогда бы они не были и диковинными, мне кажется лучше воевать противу неприятеля, нежели против меня и общего блага»47. Это было повторением подобного же окончания другого письма Багратиона Аракчееву с добавлением, что, мол, пусть на его месте будет другой, «который бы пользовался доверенностию, поелику главнокомандующему без доверенности монаршей быть нельзя». Но в этом, как уже сказано выше, состояло и самое главное несчастье Багратиона — опытного царедворца. «С ума схожу от огорчения, — пишет он Аракчееву 19 января 1810 года, — и не ведаю, за что бы я мог заслужить гнев государя императора! Хотя бы словом удостоился за покорение Браилова». Несомненно, Багратион правильно понимал ситуацию — его войска овладели тем самым Браиловом, на котором сломали зубы Прозоровский и Кутузов, а от императора не было не только орденов, но и похвалы. Да это и понятно: Браилов сдался, когда в Петербурге стало известно о намерении Багратиона возвращаться на левобережье.
Далее Багратион пишет: «Нос мой поправился, но головою стал так плох, что не нахожу иного способа, как лучше прислать другого начальника. Ей-богу мочи нет, я вам откровенно скажу… Ей-богу, я лучше не могу и не умею служить, но дабы пуще я не был несчастлив, прошу одной милости и как еще есть довольно времени, прислать на место мое, а меня уволить, ибо я болен давно, а теперь от неблаговоления государя, от мух и комаров отняли всю мою веру и верность»48. Багратион хорошо знает правила придворной игры. В сложившейся для него неясной, неустойчивой ситуации просьба об отставке якобы «по болезни» должна была поставить вопрос о доверии ребром: или государь доверяет своему главнокомандующему и должен это доверие проявить, или назначает другого. В тот момент он, вероятно, не знал, насколько был близок к истине, — государь задумал сменить Багратиона на другого, более послушного и решительного исполнителя его предначертаний. Ведь настал решительный час: в Эрфурте, во время встречи императоров, была принята секретная конвенция — Франция признавала присоединение Валахии и Молдавии к России. Александр понимал, что это последняя уступка Наполеона — а Багратион так и не поставил турок на колени. Значит, пусть это сделает другой.