Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У стены одиноко стоял замкнутый на все замки письменный стол отца, покрытый зеленым сукном. Там в своем обычном ящике хранились деньги, но уже настоящие. Изредка в нем гостили сокровища более значительные, с моей тогдашней точки зрения, – коробочка шоколада «Нарделли», привезенная из самой Варшавы, или другая – с фруктовым мармеладом. Отец обычно долго священнодействовал связкой ключей, прежде чем какая-нибудь из этих сладостей, по-аптечному отмеренная, появлялась передо мной, разрываемым двумя взаимоисключающими желаниями: проглотить угощение молниеносно или же упиваться перспективой этого поглощения по возможности дольше. Как правило, я все проглатывал сразу. В столе были спрятаны еще две удивительно интересные вещи. Первая – это маленькая заводная птичка в коробочке, выложенной перламутром, родом, кажется, с Восточной ярмарки. Птичка эта была не подлежащим продаже экспонатом какой-то экзотической экспозиции. Отец, увидев, что после нажатия миниатюрной кнопочки открылась плоская перламутровая крышечка, а под ней вторая – в золотую клеточку – и из коробочки выскочила малюсенькая, меньше, чем ноготь, птичка, вся темно-радужная от блесток, и, трепеща крылышками, шевеля клювиком, стреляя глазками, завертелась, словно флюгер на костеле, и запела, пустил в ход все свои знакомства и связи и в конце концов за неведомую мне баснословную сумму купил эту драгоценность. Он доставал ее из-под замка и заводил в исключительных случаях, тщательно следя, чтобы она не попала мне в руки, ибо было совершенно очевидно, что это была бы последняя минута в жизни птахи, как бы я с собой ни боролся, ведь я не меньше отца дивился на нее и даже почитал. Птичку отцу продал, кажется, очень важный представитель заморской фирмы, точнее – японец. Скорее всего это версия, которой я остался верен. Некоторое время в столе обитала другая птичка, похуже, размером с воробья, заводная, которая музыкальными способностями не обладала, а только рьяно долбила стол, если ее на него ставили. Однажды я выпросил ее на некоторое время; в тот день и окончилась ее история. Были еще в столе отца всякие диковинки, из которых лучше всего я помню очки из золотой проволочки со стеклышками-рубинами, тоже в золотом футлярчике, длиною не больше спички. Другие, менее ценные вещицы хранились в стеклянном шкафу в столовой. Это были плоды искусства миниатюризации – крохотный столик с шахматной доской и раз навсегда расставленными на ней шахматами, курятник с курочками, скрипки (у них я повыдергивал струны) и разная мелочь из слоновой кости, какие-то стульчики, диванчики, яйцо, которое, открываясь, являло миру множество сбившихся в кучу фигурок; потом еще серебряные рыбки, сделанные из пустотелых металлических сегментов, что позволяло их изгибать, а также коричневые, помнится, креслица с обивкой; сиденья были размером с ноготь, атласные и мягкие. Сам не знаю, каким чудом большинство этих предметов в течение многих лет выдерживало мое активное присутствие. Однако возвращаюсь к кабинету, к его старым большим креслам; в узких, но глубоких провалах между спинками и сиденьями постепенно накапливались разные предметы – монеты, пилки для ногтей, ложечки, гребешки; все это я весьма усердно, выкручивая себе пальцы, – а креслам пружины, скрипевшие словно в агонии, – вылавливал, вдыхая аромат мертвой кожи, столярного клея, шершавого полотна. Меня влекли не столько сами находки, сколько неясная надежда, что я найду – или даже скорее, что они сами как-то вылупятся, – предметы совершенно иные, наделенные непередаваемыми свойствами. Поэтому я старался быть один, когда с тихой яростью принимался пытать потемневшие от старости мягкие кресла. То, что ничего необычного я в них не обнаруживал, как-то не остужало моего запала.

Теперь, пожалуй, уже пришла пора поговорить о первых основах мифологии, которую я в то время исповедовал. Я верил, например, никому не признаваясь в этом, что мертвые предметы не менее, чем люди, ущербны, а следовательно, и они могут страдать рассеянностью; и если запастись терпением, их можно заставать врасплох, принуждать, в частности, к делению. Так, если, скажем, лежащий в шкафу перочинный ножичек забудет, где ему положено быть, то его удастся отыскать в совершенно ином месте – например, между книгами на полке; и тогда, попав в совершенно безвыходное положение и не будучи в состоянии выбраться из шкафа, он раздвоится, и получится два одинаковых ножичка. Таким образом, я считал, что предметы подвластны некоей логике неизбежности, они должны подчиняться определенным правилам, и тот, кто отлично знает эти правила, может добиться желаемого от этой якобы мертвой материи. Долгое время несколько бездумно и бессознательно я исповедовал эту религию – и не могу сказать, избавился ли я от нее окончательно.

Книжный шкаф – поскольку он был заперт – притягивал меня. В нем находились главным образом медицинские книги и анатомические атласы отца; благодаря его рассеянности я имел возможность основательно и методично ознакомиться с деталями различия полов. Однако, странное дело, гораздо больше меня привлекали тома остеологии. Человек с содранной кожей, изображенный на кроваво-красных или кирпичных миологических картинках, мне не нравился; в нем было что-то от бифштекса с кровью, которого я не переносил, которым гнушался. Зато скелеты были очень опрятны. Не знаю, сколько мне было лет, когда я впервые листал эти черные тома in quarto с большими желтыми гравюрами – изображениями черепов, ребер, тазобедренных суставов и берцовых костей. Во всяком случае, я не боялся ни мертвецов, ни материала, из которого они состояли, но и особого удовольствия они мне не доставляли. Это немного напоминало изучение описаний к большим детским «конструкторам», в которых вначале нарисованы отдельные рычажки, оси, колесики, а уж потом, на следующих страницах, конструкции, которые можно из них собирать. Возможно, остеологические атласы были в какой-то степени созвучны моим, правда проявившимся значительно позже, конструкторским интересам. Я добросовестно изучал эти тома и некоторые рисунки помню по сей день. Например, костлявые ступни скелетов: маленькие косточки, связанные полосками сухожилий, раскрашенных, возможно, для большей наглядности в голубой цвет.

Отец был ларингологом, поэтому основную часть библиотеки составляли пухлые книги, посвященные болезням уха, горла, носа. Эти органы вместе с их недугами я втихую и по секрету считал второсортными, в чем отдаю себе отчет лишь сейчас. Среди множества книг находился самый монументальный во всем собрании труд, многотомный немецкий Handbuch по оториноларингологии. В каждом его томе было не меньше тысячи мелованных страниц. Там можно было увидеть бесчисленные человеческие головы, разрезанные самым неожиданным образом, со всей их машинерией, чрезвычайно старательно вырисованной и раскрашенной; притягивали меня также изображения мозга, разные слои которого отличались друг от друга всеми мыслимыми цветами. Бессознательно и, надо сказать, не очень умно я много лет спустя удивился, впервые увидев в прозекторской мозг в натуре (то есть, разумеется, в виде анатомического препарата): он вовсе не был пестрым, как попугай. Поскольку эти анатомические сеансы были запрещены, мне приходилось устраивать их особым образом. Подробная разработка тактических ходов отнюдь не является привилегией взрослых – каждому ребенку приходится этим заниматься. Я словно наездник сидел на большом поручне кресла, которое хрустело кожей при каждом моем движении. Защитившись со стороны входной двери открытой створкой книжного шкафа – чтобы иметь возможность в любой момент сказать, что я-де только что его открыл, а также по возможности быстро и незаметно всунуть книгу на место, – опирал том о спинку кресла и в такой позиции предавался изучению. Интересно и то, что я тогда думал: меня особенно привлекала аккуратность, точность исполнения рисунков – разочарование опять пришло лишь много лет спустя, когда я понял, будучи уже студентом медицинского института, что в кабинете отца я рассматривал лишь идеал, общий случай расположения нервов или крючков для оттягивания сухожилий. Не помню также, чтобы я когда-нибудь связывал то, что рассматривал, с собственным телом. В этих огромных изображениях не было ничего тревожного – быть может, благодаря деловитости, фрагментарности, пытливой многосторонности этих пухлых томов – они являли мне не только анатомические подробности, но и нарисованные кончики пальцев, держащих тупые или острые крючки, с помощью которых полагалось для лучшего обзора оттягивать в стороны участки разрезанной кожи. Были там и другие книги, уже с действительно жуткими картинками, но, собственно, настолько уж жуткими, что я их тоже не боялся. На них были изображены изуродованные войной человеческие лица; там были лица безносые, лишенные челюстей, ушных раковин и даже в полном смысле слова лица без лиц, от которых остались одни лишь глаза, глядевшие из рубцов и шрамов с выражением, которое мне ни о чем не говорило. Мне не с чем было его сравнить, оно мне ничего не напоминало. Может, от таких картинок немного и бегали по спине мурашки, но так бывает и при слушании сказок – в них обычно происходят ужасные вещи, – так что эта дрожь, сама по себе желанная и даже приятная, не была для меня чем-то из ряда вон выходящим. Более того, многие картинки мне просто казались смешными. Они были посвящены проблемам протезирования и демонстрировали искусственные носы, прицепленные к очкам, уши на ленточках, масочки, имитирующие легкую улыбку – совсем невинную, – искусно сделанные затычки для продырявленных щек, зубные протезы, заменители нёба. Все это казалось мне каким-то маскарадом, какими-то развлечениями взрослых, не совсем понятными, как и множество их обычаев, но я не видел здесь ничего плохого или зазорного. Это мне даже в голову не приходило. В сущности только один предмет – не книжка – вызывал беспокойство. На одной из полок, перед золочеными корешками толстых томов, лежала височная кость – вываренный препарат, результат так называемой полной операции на среднем ухе – с пробитым сосочным отростком. Разумеется, ничего этого я не знал, просто эта кость – по весу и на ощупь немного похожая на те, что оставались на дне супницы с бульоном, – обнаруженная в книжном шкафу, словно бы умышленно подброшенная, заставляла задуматься и даже немного тревожила. У нее был какой-то особый запах, прежде всего пыли, книг, библиотеки, но сквозь него тонкой струйкой пробивался другой, немного сладковатый и немного с гнильцой. Иногда я подолгу обнюхивал ее, как бы пытаясь уразуметь, что же, собственно, это такое, словно обоняние было тем чувством, которое откроет мне больше, чем остальные. В конце концов это вызывало легкое отвращение; тогда я откладывал кость, стараясь положить ее на ту же полку, на которой она лежала до этого.

4
{"b":"143812","o":1}