Болит? спросил он.
Малец не ответил.
Доктор понажимал большим пальцем вокруг раны. Сказал, что может провести операцию и что это будет стоить сто долларов.
Малец встал со стола и, прихрамывая, вышел.
Когда на следующий день он сидел на площади, подошёл какой-то мальчуган и отвёл его к доктору в ту же лачугу за гостиницей. Доктор сказал, что прооперирует его утром.
Малец продал револьвер за сорок долларов какому-то англичанину и на рассвете проснулся под какими-то досками на заднем дворе, куда забрался ночью. Шёл дождь, он прошёл по грязным безлюдным улицам и барабанил в дверь бакалейщика, пока тот его не впустил. Появившись в кабинете хирурга, малец был сильно пьян. Одной рукой он держался за косяк, а в другой сжимал ополовиненную литровую бутылку виски.
Помогал хирургу студент из Синалоа, который раньше был у него стажёром. У двери возникла перебранка, она продолжалась, пока не вышел сам хирург.
Тебе придётся прийти ещё раз завтра, сказал он.
Я и завтра буду не трезвее.
Хирург смерил его взглядом. Хорошо, сказал он. Давай сюда виски.
Малец вошёл, и помощник запер за ним дверь.
Виски тебе не понадобится, сказал доктор. Давай его сюда.
Почему это не понадобится?
У нас есть эфир. Виски не понадобится.
А это крепче?
Гораздо крепче. В любом случае я не могу оперировать мертвецки пьяного.
Малец глянул на помощника, потом на хирурга. И поставил бутылку на стол.
Прекрасно, сказал хирург. Теперь отправляйся с Марсело. Он нальёт ванну, даст чистое бельё и проводит в кровать.
Он вытащил из жилетного кармана часы и, держа их на ладони, посмотрел, который час.
Сейчас четверть девятого. Операцию начнём в час. Постарайся отдохнуть. Если что-то потребуется, пожалуйста, дай знать.
Помощник провёл мальца через двор к побелённому известью саманному строению. Палата с четырьмя железными кроватями была абсолютно пуста. Малец помылся в большом клёпаном медном котле, снятом, похоже, с корабля, лёг на грубый матрац и стал слушать, как где-то за стеной играют дети. Ему не спалось. Когда за ним пришли, он ещё не протрезвел. Его вывели и положили на какой-то помост в пустой комнате рядом с палатой, помощник прижал к его носу холодную, как лёд, тряпицу и велел глубоко вдохнуть.
В этом и в последующих снах к нему приходил судья. Кто ещё мог прийти? Большой неуклюжий мутант, молчаливый и невозмутимый. Кем бы ни были его предки, он представлял собой нечто совсем иное, чем все они, вместе взятые; не существовало и системы, по которой можно было проследить его происхождение, потому что он не подходил ни под одну. Должно быть, любой, кто поставит себе задачей выяснить, откуда он взялся, распутывая все эти чресла и записные книжки, остановится в конце концов в помрачении и непонимании на краю некой бездны, беспредельной и неизвестно откуда взявшейся, и никакие научные данные, никакая покрытая пылью тысячелетий первобытная материя не позволят обнаружить и следа некоего изначального атавистического яйца, чтобы вести от него истоки судьи. В этой белой пустой комнате он стоял в пресловутом костюме со шляпой в руке и пристально смотрел на мальца своими маленькими, лишёнными ресниц поросячьими глазками, в которых он, это дитя, всего шестнадцати лет от роду, смог прочесть полный текст приговоров, не подотчётных судам человеческим, и заметило своё собственное имя, которое ему больше неоткуда было узнать. Имя, занесённое в анналы как нечто уже свершившееся, имя путника, которое в юриспруденции встречается лишь в жалобах некоторых пенсионеров или на устаревших картах.
В этом бреду он обшарил всё бельё на койке в поисках оружия, но ничего не нашёл. Судья улыбался. Придурка с ним больше не было, зато был кто-то другой, и этого другого никак не удавалось разглядеть полностью, но это вроде был мастеровой, работавший по металлу. То место, где он склонился над работой, заслонял судья, но это была холодная чеканка, и работал он молотком и чеканом, возможно изгнанный от человеческих очагов за какой-то проступок, и ковал всю ночь своего становления, словно собственную гипотетическую судьбу, некую монету для рассвета, который никогда не наступит. Именно этот фальшивомонетчик со своими резцами и грабштихелями ищет покровительства у судьи, именно он из холодного куска окалины создаёт в горниле подходящий лик, образ, благодаря которому эта последняя монета станет ходовой на рынках, где ведут обмен люди. Вот чего судьёй был судья, и нет этой ночи конца.
Свет в комнате стал другим, закрылась какая-то дверь. Малец открыл глаза. Под замотанную в полотно ногу был подсунут небольшой скрученный коврик из тростника. Безумно хотелось пить, голова гудела, а нога лежала с ним в постели нежеланным гостем, такой сильной была боль. Помощник то и дело приносил воды. Опять не заснуть. Выпитая вода выходила через кожу, всё бельё было мокрое, и он лежал, не шевелясь, словно стараясь перехитрить боль, с посеревшим и искажённым лицом и спутанными прядями длинных мокрых волос.
Прошла неделя, и он уже ковылял по городку на костылях, которые дал хирург. В каждом доме он справлялся о бывшем священнике, но никто не знал, кто это.
В июне того года он был уже в Лос-Анджелесе и квартировал в гостинице. На самом деле это была обычная ночлежка, и в ней, кроме него, обитало ещё сорок человек разных национальностей. Утром одиннадцатого числа все поднялись ещё до света и отправились на улицу, к cárcel, чтобы присутствовать при публичном повешении. Когда малец пришёл, уже чуть рассвело, и у ворот собралась такая огромная толпа зевак, что было не разглядеть происходящего. Он стоял у края толпы и ждал, пока наступит рассвет и произнесут все речи. Потом вдруг фигуры двух связанных людей взмыли вертикально над окружающими к верхней части каменных ворот, там они повисли, там и умерли. По рукам пошли бутылки, и среди примолкших было зевак снова начались разговоры.
Вечером, когда он пришёл снова, там не было ни души. Стражник, прислонившись у калитки ворот, жевал табак, а повешенные в своих петлях казались чучелами для отпугивания птиц. Подойдя ближе, малец увидел, что это Тоудвайн и Браун.
Денег было мало, потом их не стало совсем, но его видели в каждом питейном и игорном заведении, везде, где проводились петушиные бои, в каждом салуне. Тихий юноша в великоватом для него костюме и тех же поношенных сапогах, в которых он вернулся из пустыни. Он стоял в дверях грязного салуна, стреляя вокруг глазами из-под полей шляпы, и с одной стороны на его лицо падал свет от настенного канделябра. Кто-то посчитал, что он предлагает себя, пригласил выпить, а затем проводил на зады заведения, в комнатушку, где оставляли мокрые плащи и грязную обувь. Света не было, и клиент так и остался лежать там без чувств. Его обнаружили другие, те, что пришли туда с собственными грязными целями, и забрали его кошелёк и часы. Чуть позже кто-то снял с него и туфли.
О священнике малец ничего не слышал и уже перестал спрашивать. Возвращаясь однажды на рассвете под серым дождём в своё жильё, он заметил в верхнем окне чьё-то слюнявое лицо, поднялся по лестнице и постучал в дверь. Открыла, воззрившись на него, женщина в шёлковом кимоно. В комнате за её спиной на столе горела свеча, и в неярком свете за загородкой у окна сидел вместе с кошкой какой-то полоумный, который повернулся, чтобы посмотреть на мальца. Нет, это был не придурок судьи, всего лишь какой-то другой придурок. Женщина спросила, что ему нужно, он, ни слова не говоря, повернулся и спустился по лестнице на улицу в дождь и грязь.
На последние два доллара он купил у какого-то солдата то самое ожерелье из ушей язычников: Браун не снимал его до самой виселицы. Это ожерелье было на нём следующим утром, когда он нанимался к вольному погонщику из Миссури; оно было на нём, когда они отправились в Фремонт на реке Сакраменто с караваном фургонов и вьючных животных. Если погонщику и хотелось спросить насчёт этого ожерелья, он оставил любопытство при себе.