Глэнтон ехал впереди колонны в новом, обитом железом рингольдовском седле, [203]которое он выменял, и в новой чёрной шляпе. Она ему очень шла. Новички — их было уже пятеро — обменивались ухмылочками, оглядываясь на часового. Замыкал колонну Дэвид Браун. Он расстался в Тусоне с братом — как потом выяснилось, навсегда — и потому был не в духе. Этого было достаточно, чтобы абсолютно ни с того ни с сего пальнуть в часового. Когда капрал ещё раз скомандовал остановиться, Браун резко повернулся к нему с винтовкой в руках; капралу хватило ума нырнуть за парапет, и больше он не кричал. В долгих сумерках навстречу отряду выехали индейцы, и передача виски состоялась на домотканом шерстяном одеяле, расстеленном на земле. За тем, как это происходило, Глэнтон почти не следил. Когда дикари отсчитали золото и серебро и судья остался доволен, Глэнтон шагнул на одеяло, собрал монеты в кучку каблуком сапога, потом ступил на землю и велел Брауну забрать одеяло с собой. Мангас со свитой обменялись недобрыми взглядами, но американцы уже сидели в сёдлах и ехали прочь, и никто, кроме новеньких, даже не оглянулся. Новеньким стало известно о том, как это всё провернули, и один, поравнявшись с Брауном, спросил, не пустятся ли апачи в погоню.
На ночь глядя не пустятся, бросил тот.
Новенький оглянулся на фигуры, собравшиеся вокруг бочонка в темнеющей пустыне.
А почему? не отставал он.
Браун сплюнул. Потому что темно.
От города они поехали на запад вдоль подножия невысокого холма через селение, усыпанное осколками старой глиняной посуды: там когда-то располагались печи для обжига. Владелец идиота ехал за клеткой, а сам идиот, вцепившийся в прутья решётки, молча взирал на проплывавшие мимо места.
В тот вечер отряд пробирался в холмы на западе через целые леса сагуаро. Небо было затянуто тучами, и эти проплывавшие мимо рифлёные колонны напоминали развалины гигантских храмов, мрачно возвышающихся в строгом порядке и тишине, если не считать негромких криков кактусовых сычей, что летали вокруг. Среди густых зарослей чольи лошади цеплялись за шипы, которые могли пронзить подошву сапога до кости, и среди этих бесконечных колючек весь вечер подшипывал по-гадючьи ветер, налетавший из-за холмов. Они ехали дальше, и земля вокруг становилась всё скуднее. Это стало началом первого перехода из целой серии jornadas, [204]когда они целыми днями не встречали воды. Там они и расположились на ночлег. В ту ночь Глэнтон долго сидел, уставившись на угли костра. Вокруг спали его люди, но всё стало не так, как раньше. Многих уже не было — кто дезертировал, кто погиб. Все делавары убиты. Он не отрывал глаз от костра, и если даже видел там знаки, по большому счёту ему было всё равно. Он хотел дожить до того времени, когда сможет увидеть западное море, и ему было не важно, что будет потом, потому что он был готов во всякий час встретить свою судьбу. Не важно, продолжится его жизнь среди людей и народов, или ей суждено оборваться. Он давно уже перестал взвешивать последствия, допуская, что судьба человеку предпослана, однако полагал, без всякого на то основания, что в нём самом есть всё, чем он мог бы стать в этом мире, и всё, чем этот мир мог бы стать для него, и даже будь эта его хартия написана на самóм урском камне, [205]он считал это своей миссией, чего и не скрывал, и довёл бы беспощадное солнце до окончательного угасания, словно сам отдал ему этот приказ много веков назад, прежде чем были проложены тропы, когда ещё не было ни людей, ни солнц, чтобы ходить по ним.
Напротив огромной отвратительной тушей сидел судья. Полуголый, он что-то писал в своей записной книжке. В лесу колючек, через который они недавно продирались, тявкали маленькие пустынные волки, на сухой равнине впереди им отвечали другие, ветер раздувал угли, которые он созерцал. Мерцали переплетённые светящиеся отростки чольи, они пульсировали, как горящие голотурии в фосфоресцирующем мраке морских глубин. За ними без устали следил идиот в клетке, придвинутой поближе к огню. Подняв голову, Глэнтон заметил за костром мальца, который сидел, закутавшись в одеяло, и наблюдал за судьёй.
Пару дней спустя они встретили измученное воинство под началом полковника Гарсии. Эти солдаты из Соноры искали банду апачей, которой заправлял Пабло, и в отряде насчитывалось почти сто всадников. Одни были без шляп, другие без брюк; у некоторых под мундирами вообще ничего не было. Оружие тоже допотопное — у кого старинные фузеи и «тауэрские» мушкеты, [206]у кого луки и стрелы, а у некоторых — лишь лассо, чтобы душить противника.
Глэнтон и его люди разглядывали этот отряд с холодным изумлением. Мексиканцы толпились вокруг с протянутыми руками, прося табаку, Глэнтон с полковником обменялись краткими приветствиями, а потом Глэнтон стал проталкиваться через это назойливое сборище. Они были другого племени, эти всадники, и вся земля к югу, откуда они произошли, и весь край к востоку, куда они направлялись, для него ничего не значили, земля и все, кто на ней жил, были где-то далеко, да и само их существование представлялось сомнительным. Глэнтон ещё окончательно не выбрался из рядов мексиканцев, а это ощущение уже передалось всему его отряду. Все повернули лошадей и последовали за ним, и даже судья ничего не сказал в оправдание желания покинуть место этой встречи.
Они отправились дальше во тьму, в простиравшиеся перед ними выбеленные луной просторы, холодные и тусклые. Луну над головой окружало кольцо, а внутри кольца холодным серым цветом светилось лунное гало с его перламутровыми морями. Лагерь разбили на низкой террасе, где по стенам иссохшего агрегата [207]можно было определить, где раньше протекала река, развели костёр и молча уселись вокруг. Когда пёс, идиот и ещё кое-кто поворачивали головы, их глаза светились красным, словно в глазницах тлели угли. Языки пламени разлетались на ветру, а головешки то бледнели, то разгорались, потом снова бледнели и снова разгорались, словно пульсирующая кровь выпотрошенного на земле живого существа, и они смотрели, не отрываясь, на огонь, в котором действительно есть нечто от самих людей, потому что без него они чего-то лишены, отделены от своих истоков и чувствуют себя изгоями. Ибо каждый костёр — это все костры, первый и последний из когда-либо разожжённых. Через некоторое время судья поднялся и отошёл от костра с какой-то непонятной целью, потом кто-то спросил бывшего священника, правда ли, что одно время на небе было две луны. Посмотрев на лунное гало над головой, бывший священник сказал, что, возможно, так оно и было. Но наверняка сущий горе Господь в премудрости своей и в смятении от приумножения лунатизма на этой земле, должно быть, послюнявил большой палец и, нагнувшись из первозданного хаоса, приложил к одной из них, и она, зашипев, исчезла. А раз он сумел найти иные средства, благодаря которым птицы могут находить свой путь во мраке, он мог разобраться и с этим тоже.
Потом был задан вопрос о том, есть ли на Марсе или иных планетах во вселенной люди или подобные им существа, и на него отрицательно ответил судья, который уже вернулся к костру и стоял, полуголый и потный; он сказал, что нигде во вселенной людей нет, кроме тех, что на земле. Когда он заговорил, прислушались все — и те, кто повернулся и стал смотреть на него, и те, кто нет.
Истина об этом мире, говорил судья, заключается в том, что в нём нет ничего невозможного. Если бы вы, родившись, не увидели всего, что есть в мире, и не лишили бы его тем самым необычности, вы увидели бы мир таким, каков он есть, — фокусом со шляпой на лекарственном шоу, горячечным сном, гипнотическим состоянием, населённым химерами, у которого нет ни аналогов, ни прецедентов, кочующей ярмаркой с аттракционами, бродячим цирком, чьё окончательное предназначение остаётся после многочисленных представлений на множестве грязных полей столь не поддающимся описанию и гибельным, что трудно даже представить.