Наутро они двинулись на юг. Говорили мало и даже не ругались между собой. Через три дня они наткнутся у реки на лагерь мирных индейцев-тигуа и перебьют всех до единого.
За день до этого они сидели вокруг костра, шипевшего под несильным дождём, отливали пули и нарезали пыжи, словно судьбу аборигенов уже определило нечто иное. Словно она, эта судьба, начертана на камне и всякий, имеющий глаза, может её прочесть. В их защиту не выступил никто. Тоудвайн и малец поговорили между собой, и когда на следующий день в полдень отряд выступил, они шли рысью рядом с Баткэтом. Ехали молча. Эти сукины дети никому ничего плохого не сделали, произнёс Тоудвайн. Вандименец повернулся к нему. Посмотрел на сине-багровую татуировку из букв на лбу, на прилизанные сальные пряди, свисавшие с безухого черепа. Взглянул и на ожерелье из золотых зубов на груди. И они поехали дальше.
В косо падавших лучах догоравшего дня они приблизились к убогим шатрам с наветренной стороны по южному берегу реки, где уже чувствовался дым от костров, на которых готовили еду. Когда залаяли первые собаки, Глэнтон пришпорил коня, отряд вылетел из-за деревьев и помчатся через высохшие кусты. Лошади напряжённо тянули вперёд длинные шеи и неслись в пыли, как гончие, всадники нахлёстывали их, и они мчались в сторону солнца, и на его фоне, оторвавшись от своих занятий, застыли плоские силуэты женщин, которые лишь через мгновение смогли полностью осознать, что эти окутанные пылью, с грохотом надвигающиеся на них адские создания — реальность. Они стояли, окаменев, босоногие, в крестьянской одежде из небелёного полотна. Они прижимали к груди черпаки, которыми мешали варево в котлах, и голых детей. Прозвучали первые выстрелы, и с десяток женщин, скорчившись, упали.
Остальные уже бросились врассыпную, старики вздымали руки, дети вздрагивали и моргали при пистолетных выстрелах. Нескольких молодых индейцев, выбежавших с натянутыми луками в руках, тут же пристрелили, и лавина всадников покатилась по всей деревне, подминая хижины из травы и дубинками сбивая наземь их вопящих обитателей.
Вечером, когда уже давно стемнело и взошла луна, в деревню вернулась группа женщин, уходивших вверх по течению сушить рыбу. Они с плачем бродили среди того, что от деревни осталось. На земле ещё тлело несколько костров, и среди трупов крадучись шмыгали собаки. Одна старуха, встав на колени у почерневших камней перед своим домом, разворошила угли, раздула из пепла огонь и принялась поднимать опрокинутые горшки. Повсюду вокруг неё лежали мертвецы с ободранными черепами, будто светящиеся голубизной влажные полипы или фосфоресцирующие арбузы, выложенные охлаждаться на лунном плато. Наступит день, и нестойкие чёрные головоломки, написанные на этих песках кровью, растрескаются, разрушатся, их унесёт ветер, а когда солнце несколько раз совершит свой круг, следы этой бойни сотрутся. Ветер пустыни занесёт всё, что осталось, солью, и не будет никого — ни духа, ни книжника, — кто поведал бы проходящему мимо страннику, как здесь когда-то жили и умерли люди.
Через день, ближе к вечеру, на лошадях, увешанных гирляндами зловонных скальпов тигуа, американцы въехали в городок Каррисаль. Он давно уже почти весь лежал в руинах. Многие дома пустовали, форт оседал обратно в землю, из которой воздвигся, а обитатели казались полуживыми от прежних напастей. Мрачными взглядами тёмных глаз они провожали эту обагрённую кровью процессию, проплывавшую по их улочкам, как богатый торговый корабль. Казалось, всадники прибыли из какого-то легендарного мира: за ними тянулся странный шлейф, похожий на остаточное изображение в глазу, и потревоженный ими воздух становился другим, наэлектризованным. Они проехали мимо осыпающихся стен кладбища, где один на другом в нишах лежали мёртвые, а земля вокруг была усеяна костями, черепами и разбитыми горшками, словно тут был ещё один, более древний оссуарий. На пыльных улочках позади всадников появлялись люди в лохмотьях и стояли, глядя им вслед.
В тот вечер они разбили лагерь у тёплого источника на вершине холма среди остатков старинных испанских каменных строений и, раздевшись, погрузились, как послушники, в воду, а по песку в это время расползались огромные белые пиявки. Утром выезжали ещё затемно. Далеко на юге изломанными цепями беззвучно вспыхивали молнии, выхватывая из пространства синие голые силуэты прерывистых стаккато холмов. Над покрытыми дымкой пустынными просторами занимался обложенный тучами сумрачный день, и на пространстве округлого горизонта всадники насчитали целых пять отдельных гроз. Они ехали по чистому песку, и лошадям было так тяжело, что людям пришлось спешиться и вести их в поводу, карабкаясь на крутые барханы, где ветер сдувал с гребней белую пемзу, словно пену с морских валов, песок был шероховатый, барханы меняли форму, и вокруг не было ничего, кроме изредка попадавшихся отполированных костей. Они пробирались по дюнам целый день и к вечеру, когда спустились среди шипастых акаций и зарослей «тернового венца» с последних невысоких песчаных холмов на равнину, представляли собой скопище иссушенных жаждой и измождённых людей и животных. Они выводили на равнину лошадей, а с мёртвого мула, резко крича, сорвались орлы-гарпии и, кружа, полетели на запад, к солнцу.
Две ночи спустя из бивуака в горном ущелье далеко внизу они увидели огни города. Они сидели вдоль сланцевого гребня с подветренной стены расщелины, пламя костра металось на ветру, а их взгляды были прикованы к фонарям, что подмигивали из синих глубин ночи в тридцати милях от лагеря. Перед ними в темноте прошёл судья. По ветру пролетели искры из костра. Судья уселся среди поцарапанных плит сланца, и они сидели, будто существа из прежних веков, наблюдая, как один за другим тускнеют далёкие фонари, пока от города на равнине не осталось лишь крохотное пятнышко света, которое могло быть и горящим деревом, и далёкой стоянкой путников, а может, его и огнём-то нельзя было считать.
Отряд выезжал из высоких деревянных ворот губернаторского дворца, когда двое солдат, которые считали проехавших, вышли вперёд и взяли лошадь Тоудвайна за недоуздок. Мимо проехал Глэнтон и последовал дальше. Тоудвайн привстал в седле.
Глэнтон!
Копыта лошадей уже цокали на улице. Прямо за воротами Глэнтон обернулся. Солдаты обращались к Тоудвайну на испанском, и один наставил на него ружьё.
Я ничьих зубов не ношу, бросил Глэнтон.
Я пристрелю этих болванов на месте.
Глэнтон сплюнул. Он посмотрел на улицу, посмотрел на Тоудвайна. Потом спешился и повёл лошадь обратно во двор. Vamonos, сказал он и глянул на Тоудвайна. Слезай.
Пару дней спустя они выезжали из города под эскортом почти сотни солдат. Тс сопровождали их вдоль дороги, одетые и вооружённые кто во что горазд, и им было не по себе. Они крутились вокруг на лошадях и выпихивали американцев с брода, где лошади остановились было попить. Они выстроились у подножия гор над акведуком, американцы проехали мимо по дороге, которая вилась среди камней и кактусов, потом растворились среди теней и исчезли.
Отряд двигался в горы на запад. Проезжая через маленькие деревушки, они снимали шляпы, приветствуя тех, кого убьют ещё до конца месяца. Глинобитные пуэблос походили на места, где прошлась чума: в полях гнил на корню урожай, а скот, который не угнали индейцы, бродил сам по себе, потому что некому было пасти его и ухаживать за ним, и во многих деревнях, где почти совсем не осталось мужчин, женщины и дети сидели в лачугах, дрожа от страха и прислушиваясь, пока топот копыт не затихал вдали.
В городке Накори нашёлся бар, они спешились и ввалились туда всей толпой, заняв места за столиками. Тобин вызвался присмотреть за лошадьми. Он стоял, поглядывая то в один конец улицы, то в другой. Никто не обращал на него внимания. Американцев здешний народ перевидал немало. Те прибывали целыми караванами в неповоротливых пропылённых фургонах. Проведя не один месяц за пределами своей страны и наполовину обезумев от чудовищности собственного пребывания в этой огромной, политой кровью пустыне, они силой отбирали еду и мясо или удовлетворяли дремлющую склонность к насилию среди местных темноглазых девиц. Было около часа пополудни, и через улицу к бару шагало несколько рабочих и мастеровых. Когда они проходили мимо коня Глэнтона, его пёс поднялся и ощетинился. Они чуть посторонились и двинулись дальше. Одновременно, впившись глазами в пса Глэнтона, через площадь устремилась свора местных собак, штук пять-шесть. В то же время из-за угла вывернул шагавший во главе похоронной процессии жонглёр, который достал одну из ракет, что держал под мышкой, поднёс к торчавшей изо рта сигаре и швырнул на площадь, где она и взорвалась. Испуганная свора рванулась обратно, а две собаки побежали дальше. Несколько мексиканских лошадей, привязанных у коновязи перед баром, стали лягаться, остальные нервно заходили. Пёс Глэнтона не сводил глаз с идущих к дверям мексиканцев. Ни одна из лошадей американцев даже ухом не повела. Две собаки, успевшие проскочить перед похоронной процессией, увернулись от лягавшихся лошадей и припустили к бару. На улице взорвались ещё две ракеты, и показалась остальная процессия, впереди которой шли скрипач и корнетист, наигрывая быстрый и живой мотивчик. Зажатые между процессией и лошадьми наёмников, собаки остановились, прижав уши и поджав хвосты, и заметались туда-сюда. В конце концов они рванули через улицу позади носильщиков. Входившим в бар рабочим эти мелочи, должно быть, сослужили хорошую службу. Они повернулись спиной к двери и теперь стояли, прижимая к груди шляпы. Прошли носильщики с носилками на плечах, и зеваки успели увидеть безжизненно серое лицо лежавшей среди цветов молодой женщины в погребальном платье, которая проплыла мимо, покачиваясь вверх-вниз. Сзади люди в тёмном несли чернённый ламповой сажей гроб. Он был обит сыромятной кожей и больше напоминал грубую лодку из шкур. Замыкала процессию группа плакальщиков, некоторые мужчины выпивали на ходу, старухи в запылённых чёрных платках причитали, перешагивая через рытвины на дороге, дети несли цветы и смущённо поглядывали на встречавшихся по пути зевак.