От моральных принципов беседа переходит к теме Бога, и здесь Рочестер формулирует свое понимание Божественного начала:
Он заявил, что считает его могущественной силой, пронизывающей всё на свете по самой своей природе; ему кажется, что Богу не могут быть присущи такие чувства, как любовь и ненависть, во всяком случае — любовь и ненависть, распространяющиеся на нас, а это означает, что нет ни высшего воздаяния, ни вечного наказания. Он считает, что мы так плохо понимаем и знаем Бога, что лучше нам и вовсе не думать о Нем, что же касается любви к Господу — то, на его взгляд, это блажь и суеверие. А значит, в мире нет места и богослужению, кроме, разве что, предельно краткого и абстрактного славословия Божества. Все остальные составляющие религиозного культа являются, полагает он, изобретением священнослужителей, призванным внушить человечеству, будто они могут служить Господу и добиваться от Него милостей по своему собственному усмотрению… Что же касается загробной жизни, то хотя он не считает, что смерть тела непременно влечет за собой и исчезновение души, однако изрядно сомневается в самой дихотомии воздаяние/наказание: заслуги наши слишком ничтожны для первого, а второе, по нашим жалким грехам, непомерно жестоко.
Однажды Рочестер, перебив Бернета, излагает свое понимание загробной жизни более развернуто:
Ему казалось более вероятным то, что душа после смерти тела рождается заново, но что ее память о прошлом, записанная в виде определенных образов в мозгу, при этом совершенно стирается; душа просто-напросто обретает иную телесную оболочку и вновь начинает всё с чистого листа.
Чуть позже Бернет все же одерживает первую победу, вынудив собеседника к признанию, важному для его биографа: «Однако он не стал отрицать того, что после совершения определенных поступков впадал в сильное и удручающее смятение». Второй этап спора закончился довольно-таки жалким признанием:
Система религиозных верований как таковая и взятая в целом представляет собой для человека верующего причину успокоения куда более вескую, чем какая бы то ни было другая; да и его собственный душевный покой основывается единственно на том, что такая всемилостивая Сущность, как Божество, не оставит его прозябать в убожестве.
Рочестер уже достаточно запутался для того, чтобы забыть о собственных словах, будто идея Бога не включает в себя ни добра, ни зла, а следовательно, и никакой милости. Нотки усталости и отчаяния слышатся в приводимых Бернетом словах Рочестера: «Блаженны верующие, вот только не каждому дано уверовать».
Но Бернет не собирался останавливаться на достигнутом. Он обсудил с Рочестером его представления о морали и о Боге — и обнаружил, что они запутаны и неверны. Теперь он завлек смертельно больного человека в разговор о Священном писании. Рочестер сказал ему (и слова эти столь характерны для поэта и несут на себе такой отпечаток именно разговорной речи, живого человеческого голоса, что можно не сомневаться в том, что Бернет сделал эту запись, едва вернувшись к себе домой по завершении беседы):
Он не понимает всей этой истории с божественным наитием; ему кажется, что святые писатели были людьми горячими и честными, но писали они из собственной головы… Божественное наитие заключалось в том, чтобы дать этим людям силу обмануть и заморочить весь мир… По миру вечно бродит множество невероятных историй, потому что дерзость и искусство вралей, столкнувшись с простодушием и легковерием слушателей, обеспечивает вралям возможность с легкостью добиться чего угодно.
Это слова человека, выдававшего себя за лекаря и астролога на Тауэр-Хилл, за кабатчика в Ньюмаркете, занимавшегося любовью, придя в чужой дом в образе посыльного, и разгуливавшего по улицам в нищенских лохмотьях. И человека, стоявшего на палубе «Возмездия», когда флотилия Теддемана позорно бежала из-под Бергена; человека, ныне наблюдающего, как ни в чем не повинных людей отправляют на плаху единственно за их конфессиональную принадлежность; человека, протестующего против того, что казни египетские, оказывается, вполне совместимы с природой Высшего Божества. «Брань, блуд, безумие, бойня, боль навек». Этот вопрос терзал его при работе над «Императором Валентинианом» — и теперь за него сухим тоном разума взялся ответить Бернет.
Свое неприятие разума Рочестер выразил уже в «Сатире на род людской». Он объявил, что разум для человека — это ignis fatuus[82]:
Шестое чувство — разум — срок создать,
Раз примитивны остальные пять;
И он уже не пять раз нам солжет,
А пятьдесят, а то и все пятьсот…
Перед каким-нибудь святым, которому знакомо живое чувство веры, Рочестер, может быть, и капитулировал бы — но в ответ на разумные, чересчур разумные аргументы многоопытного церковника не раз и не два повторял: «Если человек говорит, что бессилен поверить, чем тут можно помочь? Верованиям-то своим он же не владыка».
Постепенно Рочестер начал понимать, что Бернет не в состоянии дать исчерпывающий ответ на мучающие его собеседника вопросы; начал уставать и сердиться. Бернет указал на чудеса как на своего рода божественную гарантию людям в том, что они не ошиблись в выборе религии. «Но почему же, — возразил Рочестер, — нельзя было установить вместо этого твердые правила игры; достойно ли прибегать к трюкам, чтобы убедить мир в том, что ты говоришь с ним именем Господа?»
Бернет набросился на него:
Я сказал ему, что мне понятно, как скверно он обращается с дарованным ему остроумием, притрагиваясь к священным понятиям столь недостойным, а то и непристойным образом, и что удовольствие, получаемое им от безумных бутад, вроде сравнения чудес с элементарными фокусами, только мешает ему приникнуть к сверхъестественному с тою тщательностью и благоговейностью, каких оно заслуживает и требует.
Но тут Рочестер обрушился на христианскую веру в неисповедимое:
Как, сказал он, можно поверить в то, чего нельзя понять, в то, чего нам даже не дано выявить и заметить при помощи органов восприятия? Понятие неисповедимого и базирующиеся на нем таинства, сказал он, как раз и являются фокусами, позволяющими священнослужителям обманывать людей и завлекать их в точности туда, куда духовенству и хочется их завлечь; ведь назови фокус таинством, заведи речь о неисповедимом — и люди будут укрощены и поверят всему, что ты говоришь. А запрет на половое общение с женщинами (кроме освященного узами церковного брака) и на развод представлялся ему неразумным посягательством на человеческую свободу.
На слова Бернета, сказанные в ответ на это, — «высокой награды заслуживает только то, что достигается превеликим трудом», — Рочестер язвительно возразил: «Насчет превеликого труда можно не сомневаться, а вот в высокую награду как-то не верится».
И в конце концов недвусмысленно объяснил Бернету, что
ничто не приносит ему и великому множеству других, пребывающих, подобно ему самому, на стезе порока, столь сильного тайного удовлетворения, как мысль о людях, утверждающих, будто они веруют, а на самом деле ведущих себя так, что к их словам о вере нельзя отнестись серьезно; потому что он убежден в том, что религия либо великий обман, либо самая важная вещь на свете; и если бы все же уверовал он сам, то серьезнейшим образом озаботился бы тем, чтобы жить в полном соответствии со своей верой.
Бернет предоставил Рочестеру причины, по которым тому следовало бы уверовать, но саму веру внушить ему не сумел. Конечно, Рочестер покаялся в том, что его действия причиняли вред ближнему, но это чисто рассудочное покаяние не могло ничего изменить хотя бы в краткосрочной перспективе. Ничто из сказанного обоими собеседниками в ходе долгих споров не смогло предотвратить нападения наемников на Драйдена в Аллее Роз.