Но что поразило Грегориуса больше всего, так это бесконечные, во всю стену, книжные ряды. Наверху они обрамлялись светильниками в стиле модерн, а над ними от стенки к стенке изгибались сводом кессонные потолки, повторявшие цвет стен охристым тоном, который в геометрических узорах переходил в темно-красный. «Как монастырская библиотека былых времен, — подумал Грегориус, — или библиотека отпрыска зажиточной семьи, получившего классическое образование». Он не отважился пройтись вдоль стенок, но его взгляд мгновенно отыскал греческих классиков в темно-синих с золотым шрифтом переплетах оксфордских изданий, дальше, за томами Цицерона и Горация, труды отцов церкви, «Obras completas»[32] Сан Игнасио. Грегориус находился в этом доме не больше десяти минут, но уже не хотел отсюда уходить. Это определенно должна быть библиотека Амадеу ди Праду. Была ли она его?
— Амадеу любил эту комнату. И книги. «У меня так мало времени, Адриана, — часто говорил он. — Времени на чтение. Наверное, мне все-таки надо было стать пастором». Но все равно велел, чтобы практика была открыта с утра до вечера. «Боль и страх не могут ждать», — часто повторял он, когда я пыталась его остановить. Он так изматывался! А читал и писал по ночам, когда не мог заснуть. А может, наоборот, не мог заснуть, потому что чувствовал, что должен читать, писать, размышлять… Не знаю. Его бессонница была настоящим проклятьем. Я уверена, если бы не страдания, не беспокойный дух, не эта извечная погоня за словами, его мозг продержался бы намного дольше. Может быть, Амадеу был бы и сейчас жив. В этом году ему бы исполнилось восемьдесят четыре, двадцатого декабря.
Даже не спросив, кто он и откуда, ни слова не проронив о себе, она заговорила о брате, о его страданиях, самоотверженности, о страстях и смерти. Обо всем, что — это было видно по мимике — составляло смысл ее жизни. Она рассказывала с такой непосредственностью, будто только и ждала повода — неважно, сколько времени утекло. И в одно мгновение Грегориус, как само собой разумеющееся, превратился в обитателя мира ее воспоминаний и мудрого свидетеля давно ушедших событий. Он оказался хранителем книги под загадочной маркой «Cedros vermelhos», и этого было достаточно, чтобы снискать доверие и получить доступ в круг ее переживаний. Сколько лет она ждала, чтобы кто-то пришел, кто-то, с кем она могла говорить об ушедшем брате! Сколько? На могильной плите стоял год смерти тысяча девятьсот семьдесят третий. Значит, Адриана тридцать один год прожила одна в этом доме. Тридцать один год наедине с памятью о прошлом и пустотой, которые оставил после себя брат.
До сих пор она стискивала шаль под подбородком, будто хотела скрыть что-то от чужих глаз. Теперь пальцы разжались, концы шали разошлись, и взору открылась широкая лента из черного бархата, облегающая шею. Эту картину: расходящиеся, как кулисы, концы шали, черная полоска, перерезающая белые складки шеи, — Грегориус не забудет до конца жизни. А потом, когда он узнает, что скрывает под собой бархатная лента, она, как застывшая фреска, будет являться в его памяти. И тот жест, каким женщина безотчетно проверяет, на месте ли повязка; жест, скорее символический, чем необходимый; жест, в котором она проявляется больше, чем в осознанных и обдуманных действиях.
Шаль поползла на затылок, и под ней показались седые волосы с отдельными прядями, напоминавшими о былой черноте. Адриана ухватила сползающий платок, смущенно натянула на затылок, на мгновение затаила дыхание и вдруг, упрямо тряхнув головой, решительно сдернула его. На долю секунды их взгляды скрестились. «Да, вот такой я стала старухой», — казалось, говорил ее взгляд. Она как-то разом осела, опустила голову — одна прядь выбилась на глаза — и неуверенно сложила руки с набухшими венами в подоле, поверх платка.
Грегориус показал на томик Праду, который положил на стол.
— Это все, что написал Амадеу?
Простые слова подействовали как чудо. Вся усталость, накопленная под бременем лет, мигом улетучилась, Адриана выпрямилась, подняла голову, пригладила обеими руками волосы и гордо посмотрела ему прямо в глаза. Впервые на ее лице промелькнуло нечто вроде улыбки, озорной и заговорщической, которая разом скинула с нее лет двадцать.
— Venha, Senhor[33].
Ничего властного не осталось в ее голосе, он больше не звучал как приказ или вызов, скорее как обещание, что вот сейчас ему покажут что-то заветное, приоткроют завесу над тайной; и в порыве внезапно возникшей близости, в атмосфере сообщничества она так естественно забыла, что он не говорит по-португальски.
Она провела его по просторному коридору к другой лестнице, ведущей на верхний этаж, и, чуть задыхаясь, начала взбираться по ступеням. Перед одной из двух дверей она остановилась. Можно было бы подумать, что она просто переводит дух, но позже, восстанавливая в памяти эти картины, Грегориус пришел к убеждению, что это была минута колебания, минута сомнения, стоит ли пускать чужака в святая святых. Наконец, она нажала на ручку, осторожно, как в палату больного; и опасливость, с которой она вначале приоткрыла дверь на щелку и только потом толкнула ее дальше, создавала впечатление, что, поднимаясь по лестнице, она преодолела больше тридцати лет, и теперь входила в комнату, ожидая застать там Амадеу, пишущим, размышляющим, а может быть, и спящим.
Где-то в глубине сознания у Грегориуса промелькнула смутная мысль, что эта женщина балансирует на тонкой грани между настоящим и прошлым, которое для нее, может быть, куда реальнее сегодняшнего дня; и что достаточно малейшего толчка, даже легкого дуновения — и она безвозвратно сорвется в пропасть минувших лет, исчезая вслед за братом.
В той комнате, куда они ступили, время действительно остановилось. Это было аскетично обустроенное помещение. В его дальнем конце, у окна, торцом к стене большой письменный стол и стул; в другом углу кровать с небольшим ковром перед ней, напоминавшим скорее коврик для молитвы; ближе к центру кресло и торшер, подле них на голом полу в беспорядке наваленные книги. И больше ничего. Все помещение было ракой, алтарем памяти усопшего Амадеу Инасио ди Алмейда Праду, врача, бойца Сопротивления и золотых слов мастера. Здесь стояла холодная соборная тишина, наполненная лишь безмолвным шелестом замороженного времени.
Грегориус остановился в дверях. Это было не то помещение, куда может запросто войти посторонний. Адриана и та передвигалась между немногими вещами иначе, чем люди обычно двигаются. Не то, чтобы она ходила на цыпочках или в ее походке было что-то наигранное. Только эти вкрадчивые шаги напоминали о чем-то эфемерном, существующем вне времени и пространства. То же можно было сказать и о руках, которыми она нежно, почти не касаясь, проводила по мебели. Сначала по округлому сиденью и изогнутой спинке стула, по стилю подходившего к мебели в салоне. Он был небрежно отодвинут, будто кто-то в спешке встал из-за стола. Грегориус ожидал, что Адриана поставит его на место, и только когда она ласково обвела все изгибы, ничего не тронув, он понял: стул стоял именно так, как Амадеу тридцать лет и два месяца назад оставил его. И никто не смел изменить это положение; любое вмешательство было бы прометеевой самонадеянностью, что человек может лишить вечность незыблемости или отменить законы природы.
То же, что и со стулом, она проделала со всеми предметами на письменном столе. Там стояла наклонная конторка для чтения и письма. На ней под фантастическим углом лежала толстенная книга, раскрытая посередине, перед ней — стопка листов. Верхний, как смог определить напряженный взгляд Грегориуса, был исписан лишь сверху. Тыльной стороной ладони Адриана погладила дерево стола и коснулась чашки голубоватого фарфора, стоявшей на медно-красном подносе возле сахарницы и пепельницы, полной окурков. Неужели этим предметам столько же лет? Кофейная гуща тридцатилетней давности? Пепел, которому больше четверти века? Чернила на кончике открытой перьевой ручки должны бы за это время рассыпаться в прах или обратиться в черные спекшиеся комочки. А лампочка в изящной настольной лампе с изумрудным абажуром — она до сих пор горит?