– Не крути головой. Он здесь невидимо.
– А почему невидимо?
– Потому что ты не сможешь вынести Его прямой благодати, испепелит. А испепелить должно грязные тряпки твоей совести. И что Он здесь – не сказочка это, не мои охмуряльные фантазии, это – реальность, как реальность твоя вонючая совесть, которую от тебя не оттащишь всеми танками мира. И не будет больше за тобой таскаться старуха, если ты сейчас Ему, – о. Антоний повернул Антошу к лику Спаса, – перечислишь все до единого грехи, грешки и грешочки свои, которые вспомнишь. А вспомнить ты должен все. Проникнись и ужаснись мысли даже что-нибудь утаить или слукавить. Он здесь и Он все про тебя знает и без твоих слов.
– Тогда зачем же?..
– Исповедь нужна не Тому, Кому ты исповедуешься, а тебе. Очень легко каяться невидимому Богу. Нагадил, вышел в чистое поле, крикнул в чистое небо – нагадил я, Господи, прости уж, и – все в порядке, беги дальше гадить. Не-ет, ты все свои гадости мне скажешь, я вроде уполномоченного у Него. Когда сан священства получал я от Него, Он и дал мне такое право: слушать грешников и прощать их от Его имени. Сегодня самый страшный, но и самый великий день в твоей жизни и, мало того, это последний твой шанс жить дальше!..
Теперь уже не холодок, а холодище промчался по Антошиным костям и даже мысль появилась – вырваться и убежать. Он оглянулся на дверь и ему почудилось, что там ждет его старуха.
– Не дергайся! – о. Антоний встряхнул Антошу. – Все равно не убежишь. Да ты и меня-то теперь пожалей. Уж коли пришел ты ко мне, мне за тебя перед Ним и ответ держать. И что же я скажу? Удрал, мол, мой подопечный? Не отвертеться мне, милок, с таким ответом. Вот... Конечно, никаких покаянных слез не будет. Я вообще-то никого не знаю, у кого они есть, покаянные слезы. Они, брат, горы могут двигать. Это слезы – удел избранных, мы с тобой не из их числа. Если ты просто перечислишь все свое зло, большое и малое, что наделал людям и себе – с тебя и довольно. А начни-ка ты с того, чего еще не сделал, чего задумал – с этого легче начинать... Постой! Да на тебе, небось, и креста нет? Погоди, вот у меня есть тут... сейчас оденем. Так что давай начнем с задумок твоих черных.
И Антоша начал с магнитофона из "Жигулей".
– Тэ-эк, ну вот и славненько, сдвинулось. Ну, а теперь опять слушай: теперь ты попробуй отбросить все свои мысли, все мотивы своих поступков, которыми ты жил, гордыньку свою, желчь свою, забудь все планы, которые копошатся в тебе, все представления о том, что может быть, а чего не может быть, весь свой черный жизненный опыт выкинь, гляди только на Лик Господень и повторяй про себя, что – да, Он Вседержитель, да, Он Спаситель. Он может дать все, но Он может и отнять все! И ори (про себя, конечно, вслух орать в храме нельзя): "Да, Господи, я хочу чужой магнитофон, помоги же мне возненавидеть зло! Я сам этого сделать не смогу! Да, я хочу другим делать зло и не хочу, чтобы его делали мне... И слова Твои – поступайте с людьми так, как хотите, чтобы и с вами поступали – для меня писаны по-китайски, они в меня не входят... Дай же мне понять Твой язык!! Растопи броню! Впусти слова Твои в душу мою!..
Антоша завороженно глядел на о. Антония, будто под гипнозом внимал его голосу и ему вот сейчас показалось, что не только Тот, Кто невидимо тут стоит и слушает его, но и о. Антоний тоже все о нем об Антоше, знает, что он понял его всего, до последней клетки его желудка, где хохоча бурлит его желчь. И ему стало невыносимо гадко и стыдно.
– Не обращай внимания на стыд, отрок. Ишь, как помидор стал! Стыд не советчик, говорил уже: стыд– провокатор. Ты думай о том, что не стоит противостоять Святой силе. Глянь, все иконы, все живые лики с них на тебя смотрят. И ждут. Да, выбор за тобой. А выбирать можно между двумя только силами: Той, Которая нашего с тобой небесного покровителя на камне к нам перенесла и той, которая тебе этот промысел о магнитофоне чужом всуропила.
– А я беса сегодня видел, – вдруг вырвалось у Антоши.
– Как?!
И Антоша рассказал "как". И уже оканчивая рассказ, увидел его. Нарисованного. Отодвинулся от о. Антония, подошел. Черный толстый змей с каким-то утолщением, с непонятными надписями на них, вился через всю картину и венчала змея башка бесформенная и страшно-зубастая, точно такая же, какую сегодня он видел над собой на лестничной клетке. Только глазища были не такие выразительные, да и невозможно и не нужно было их рисовать такими, какими видел их Антоша.
– Это что? -тихо спросил Антоша.
– Это картина страшного суда.
– Морда точно такая же, какую я видел. А... может причудилось?
– Сам же знаешь, что не причудилось, да и не может средь бела дня нормальному человеку причудиться то, чего нет.
-Так неужто есть, живой?
– Сам видел и спрашиваешь?
– А что это за утолщения с надписями?
– А это грехи наши. Все до единого, какие существуют. Тот, куда ты смотришь, это – скверноприбытчество. По созвучию догадываешься, что это такое?
– Догадываюсь.
– И вот сейчас эта змеюка с нанизанными на нее грехами -в тебе сидит. И вот Он, Спаситель, и только Он, может выволочь эту гадюку из тебя. А то ведь... ты знаешь, что такое-
"Безнадёжен? Без-надё-жен!"
Что может быть страшнее? Это когда брюхо набил, злата-серебра сколько смог переныкал-накопил, дов-волен, весь балдеешь от распирающего удовольствия и вдруг – бац! – туда под машину попал. Вроде случайно. А случайностей в мире, где действует Бог, нет и быть не может! Настолько всего тутошнего тленного, руками своими шелудивыми в мошну свою бездонную накопил, настолько душу свою и опустошил, а то и вовсе до дна обчистил. А с пустой-то душою, кто ты? Ты без-на-де-жен, прости, Господи... И скажет тогда Господь покровителю твоему, молитвеннику Антонию Римлянину:
– Да хватит! – Слышишь, даже молитву его о тебе хныканием назовет. – Ничего больше за него спросить, он – без-на-де-жен! И слово это Его будет последним! Ой,.. Ох, Господи, аж самому страшно стало, представить не могу всего ужаса такого Его приговора. Ну, а теперь давай. Раскалывайся. Сосредоточься и перечисляй. Все иконы на тебя смотрят и ждут.
– Не могу, – прохрипел шепетом Антоша. – Смотрит Он, действительно живой.
– Ну, а тогда глаза закрой. Давай, с Богом. – о. Антоний положил руку на Антошину голову, придвинул свое ухо прямо к его губам и сказал тихо – Давай шепотом. И спокойно.
И первое, что вырвалось из губ Антоши и совсем не спокойно и не шепотом, это о деньгах из серванта. Вырвалось, будто некоей пружиной вдруг выкинутое, комом из десяти бессвязных сбивчивых предложений. Не далее, как вчера Антоша твердо себе положил, что никакими пытками никто и никогда не вырвет у него признания об этих деньгах. И вот – мячиком выскочило. Для него самого это было так неожиданно, что он остолбенел на мгновенье, глаза открыл и уставился растерянно на о. Антония. Но тут же осмыслились глаза Антоши и он отшатнулся слегка от взгляда о. Антония. Скорбные, строгие, взыскующие глаза нарисованных ликов, которые он сегодня впервые увидел и которые разбередили неожиданно его душу, не шли ни в какое сравнение с тем, как сейчас смотрел на него о. Антоний.
А дело в том, что никто и никогда из живых людей не смотрел так на Антошу. Те, которые хотели его уесть, прижать, расколоть, всякие там участковые, об них уже было сказано. Никому не дано было пронять Антошу. Классная руководительница так говорила про Антошу: "Если он действительно такой дурак, то его с умственно отсталыми и социально опасными изолировать надо, а если он так притворяется, то он – гений, но тогда его тем более надо изолировать, и чем скорее, тем лучше". Правда, тут же эта умная женщина добавляла, что учеба в школе поставлена так, чтобы научить только одному – ненависти к учебе и к наукам. Но это уже другая тема.
Поражен же был Антон тому, что те участие и жалость, с которыми глядел на него о. Антоний не было похожи ни на что ранее им испытанное, хотя люди, любящие Антошу, было что и поглядывали на него с участием и с жалостью и с любовью. Вообще-то всего двое существовало на земле людей, чувствовавших к нему какое-то участие, это папа, да мама, да, пожалуй, еще та учительница. Однако, мама и папа (и это Антоша очень остро чувствовал и видел), когда с состраданием глядели на него во время болезни или там еще чего-нибудь, всегда думали о чем-то своем, всегда они жили чем-то своим, ихние взрослые проблемы им были ближе, чем его, да и чем он сам. И он это вполне понимал, принимал как само собой разумеющееся и, естественно, сам был такой. Своя рубаха ближе к телу. Это просто и ясно. Но о. Антоний оказался не прост и не ясен. Антоша увидел участие к себе, которого не может иметь посторонний человек к постороннему человеку, не может! То, что истекало из невозможных глаз о. Антония говорило, что он живет сейчас только его, Антошиной жизнью, его пакостными делами и больше ничем. И переживает за него, за Антошу, больше, чем за себя... да и нет никакого "себя" у о. Антония, а есть только Антоша. Сухие глаза о. Антония плакали. И плакали теми самыми слезами раскаяния, о которых ему талдычила его старуха. Очень внятно, очень осязаемо ощутил это сейчас Антоша. И будто слова плаксивые, причитания о. Антония слышались Антоше из сомкнутых губ его, что вот, стоит эдакая образина десяти лет, рядом живет, а я вроде и не причем был,.. я виноват, Господи, прости меня... и его заодно.