Поначалу озадачился я, рассердился... эх, какие мы все-таки дураки... Все-то нам пощупать хочется, увидеть, а ведь сказал Спаситель апостолу Фоме: ты уверовал, потому что увидел раны Мои, блаженны же те, кто не видя, уверуют. Я в число тех блаженных не вхожу, мне, вишь ты, увидеть надо было. Увидел. А потом такое умиление на меня снизошло, что до сих пор плачу от радости. Да и как же не радоваться, самим Господом вразумлен, в вере укреплен...
— А если сейчас вам глаза? — перебил Федюшка, — сейчас бы не ослеп ты? Сейчас ты очищен?! — Не заметил Федюшка, что враз отчего-то на «ты» перешел. Слепец этого тоже не заметил, ему это было, видимо, вообще все равно.
— А сейчас бы и в мыслях не возникло у меня ропота, явись, мол, мне, Господи, ублажи мою блажь!.. Нынче у меня и без того тепло на сердце и без того знаю, что Он есть и что нет у меня чистого сердца, чтобы видеть Его.
— А Он не прячется? — спросил Федюшка; спросил и вспыхнули щеки его краской.
— Как прячется?! — поразился слепой. — Что ты говоришь? Грешной, наглой душе, которой лень потрудиться, чтобы верой обогатиться, которая одного своего разнузданного «хочу» слушается, такой душе и кажется, что Он прячется. А ты понудь себя. Верую, Господи, помоги моему неверию!.. И откроется тебе Господь в том даже, мимо чего ты стократно проходил, позевывая... О, снег пошел. Ты на снежинку глянь, какая она красавица, сколько в ней причудливости всякой, затейливости. Как вглядишься в любую махонькую малость, поражаешься, как сложно все в ней и при сложности как все слаженно. Неужто это все могло само получиться, без Бога? Так думать — безумие есть. Вот и я зрячий был. Да безумный. А ослеп, так и ум обрел. С крупицу малую, но — обрел. Милость его была, когда не являлся Он мне, глаза мои жалел. И с какой же скорбью, гневом и жалостью слушал мои идиотские взывания! И явление света ослепляющего — тоже милость мне, жало в плоть!.. Плоть моя уязвлена, а дух к вере вознесен. Что же делать, если без этого самого жала дух наш жалок. Ты вон, пока по лбу не получил, все за нечистой силой гонялся... Да уж, знаю, знаю, брат твой поведал мне немного, насколько я понять смог. На уродин ты смотрел, а уродства не видал. За жизнью вечной бегал, а к погибели вечной чуть не прибежал!
— Не хочется умирать, — грустно сказал Федюшка.
— Так и не умрешь. Никто из нас не умрет, но все мы изменимся, — так сказал апостол Павел, ученик Христа. Душа наша освободится от тела, вот тебе и изменение. Да какое! И полетим мы в Царствие Небесное на языках небесного огня. А представляешь, вот такие, какие мы есть сейчас, да вот с теми глазами моими тогдашними, с воплем моим дурным «явись», являемся в Царствие Небесное, а там этот свет, от которого я тут ослеп, везде разлит... И что мне там делать?! А огненные языки небесного огня как нам сносить такими, какие мы есть сейчас? Что вздыхаешь? Видеть хочешь этот небесный огонь?
— Хочу! Очень хочу! — воскликнул Федюшка и осекся сразу, голову опустил, опять «хочу».
— Не расстраивайся. Это «хочу» хорошее. Может, и тебя ослепит, рядом встанешь со мной.
— Ой! — испуганно вырвалось у Федюшки. Все-таки не хотел он, чтобы его ослепило.
— А как чтобы без ослепления?
— Молись по-тихому, больше никак.
— Пасху надо ждать?
— Не надо. Каждую литургию огонь небесный сходит незримо во всех храмах.
— Дай, Господи, мне увидеть огонь твой, — тихо сказал Федюшка. Не были слова его молитвой, не умел он молиться, он просто просил, как у мамы просят на мороженое, не сомневаясь, что она даст. И сейчас он тихо просил Его, живого Бога, чтобы Он дал, ну хоть показал огонь Свой. Федюшка не знал, даст ли Он огонь Свой, покажет ли, но уверен был Федюшка в момент просьбы, что Тот, Кого он просит, видит его и слышит его просьбу. Не сомневался же он, прося у мамы на мороженое, что мама его существует, что она (мама) не чья-то выдумка, а живая и настоящая.
— Вижу! — вскричал вдруг Федюшка. — Вижу столб огненный над крестами!..
Всполошил Федюшка своим криком всех окружающих, но ничего он не замечал вокруг, он восторженно смотрел ввысь на кресты.
— Что, что ты видишь? — шепотом спросил слепой.
— Огонь вижу. И... и... все вижу!
Слепой гладил Федюшкину голову и молился о том, чтобы тот не ослеп.
Необыкновенный, никогда ранее не ощущаемый покой чувствовал в себе Федюшка. Покой и уверенность. Да, он обязательно возьмет брата к себе домой, и, конечно же, мама примет его. Она же ему тоже мама. Она, конечно же, будет плакать, как вон сейчас плачет бабушка. Да и как тут не плакать? Он ведь какой замечательный, Федечка-болезный, деда из ада вызволил. И это мама поймет, обязательно поймет, пусть не сейчас, но когда-нибудь. Брат поможет, да и слепой… вымолили деда, вымолят и маму, – так думал повзрослевший Федюшка, направляясь к брату.
– День-то какой замечательный, – воскликнул тут слепец, – Христос родился.
Праздник сегодня, Христос родился!
Перенесение на камне
Грязная, оборванная, тощая старуха возникла напротив Антоши, будто из-под земли выросла. Сгорбленная, трясущаяся, она просяще протягивала к нему свои костлявые руки и ныла что-то неразборчивое. Антоша оторопело остановился, едва не наскочив на старуху, и спросил испуганно:
– Вы что, бабушка? Вам чего?
Вообще-то Антоша был не из тех, кто теряется при неожиданных встречах, хотя и минуло ему всего 10 лет. Он и слово дерзкое запросто скажет, любого взрослого так отбреет, что только держись, и руки, если надо, в ход пустит. Ну, а если что серьезное, так и тут сразу сообразит и вовремя деру даст, если уж делать больше нечего. Одним словом – малый не промах. Но перед внезапно появившейся старухой он растерялся. Вид старухи был жалок и страшен и вызывал у Антоши тоскливую гадливость, к тому же и воняло от нее как от помойки. Вдруг она перестала ныть и сказала глухим, печальным и очень выразительным голосом:
– К тебе я, недобрый человек, к тебе, опоганиватель имени своего великого, к тебе мой погубитель.
И хоть еще меньше стал понимать Антоша что здесь происходит и что сие значит, однако растерянность его тут же прошла. Очень важное свойство имел Антоша в своем характере (самому ему оно очень нравилось): когда его ругали или обличали в чем-то, в нем мигом появлялась спокойная рассудительность, имевшая одну цель – отмести любое обличение, отвергнуть, опровергнуть любое против себя обвинение, даже когда это невозможно. "Прав ли – не прав, я всегда должен быть прав", – вот такими правилами руководствовался Антоша и пока что не подводили они его, ибо всегда вовремя являлось то самое рассудительное спокойствие и всегда он изо всего выворачивался. А тут, старуха эта, это вообще что-то непотребное.
– Ты чего мелешь, бабка?! Какой я твой погубитель? Я тебя первый раз вижу!
– Оно правда, первый раз видишь, но погубитель, однако – ты. Ведь я же – совесть твоя.
– Кто?! Чего?!
– Совесть. Которую ты сделал такой больной и нечистой.
– Ну, вот что, бабка! Хромай-ка отсюда – совсем уже рассерженно произнес Антоша.
Но поскольку она не двигалась с места, перегородив дорогу, Антоша обошел ее, окатив брезгливым злым взглядом, и пошел своей дорогой. Но через несколько шагов остановился.
– Ты зачем за мной тащишься?
– А я теперь от тебя никуда, недобрый человек. Я же не чья-нибудь совесть-то, а твоя.
– Пошла вот от меня! – закричал Антоша, – Хватит тут представление давать! Почему ни за кем такая мымра не идет? У-у! Пошла вон!
– Ты напрасно орешь, недобрый человек. И тебе это не поможет. А на твои вопросы я отвечу. Так вот, меня ни откуда не принесло, а воплотилась из твоего нутра, из тебя. У каждого совесть внутри сидит, понимаешь? Совесть, она – растворена в человеке, в нем во всем, потому ни за кем никакая старуха не ходит. Кстати, если меня вылечить и отмыть, я совсем не старуха. Ты, недобрый человек, сам грязен, потому вот и я, из тебя воплотившись, такая вот и есть страхолюдина... Думаю, что во всем этом такова воля Того, Кто одарил тебя совестью по просьбам твоего покровителя Антония, прозванного Римлянином.