Ты для меня — нечто большее. Ты становишься в руках Тамары (которая напоминает мне Распутина) «воротком», воровским
ломиком, которым хотят открыть мою «дверь».
Глупо это и подло, а
тебе, дурачок мой маленький, не пешкой быть в руках одержимой
нездоровыми инстинктами торговки, а Дунечкой, Дашей Семеновой,
то есть человеком думающим, а не марионеткой в чужих торговых
руках: что хорошо в театре Образцова, то дурно в жизни.
6. Как-то раз я сказал тебе, что порой чувствую тяжесть и за рулем ехать не
могу — останавливаюсь, и сказал тебе про ворожбу Распутина женского рода.
Ты мне сказала тогда, что это ерунда, глупость
— словом, солгала мне, и я знал, что ты мне лжешь, это не было
формой проверки твоей честности. Это было для меня «взвешиванием» весомости
Тамары для тебя: я всегда старался относиться к
тебе как к взрослому человеку.
Как к другу моему, считая, что этот
аванс в шестнадцать лет будет правильно тобою понят. Я ошибся.
В 16 лет надо, видимо, не бояться повторить человеку, что 2 х 2 = 4.
Вот я и решил сделать это в письме.
7. Как ты понимаешь, никогда не поздно сделать так, чтобы
тамариной ноги в вашем доме не было. Но я рассчитываю на твой
здравый ум, я рассчитываю, что мое письмо поможет тебе
сопоставить факты, сделать выводы и принять решение — кому
верить, а кому — нет; понять — кто твой истинный друг, а кто твой
жестокий недруг.
8. Детям не дано судить родителей. Я судил. Теперь каюсь. Вина
здесь, однако, двуединая, двухнаправленная, но прошлое, видимо,
неподсудно — о будущем думать надо. По-моему, тебе надо — как
это говорят в международной политике — «сделать шаг в сторону».
Ни мама, ни я не вправе искать в тебе судию своим поступкам. Ибо
судейство предполагает право задавать любой вопрос, а дети-то разве могут? Дано ли им это с точки морали?
9. Недостойно повторять, что я — рядом с тобой, хоть и нет меня
рядом. Я очень боюсь ранить тебя жалостью, поджидать у входа в
училище и т.д.
Звонки домой тоже нецелесообразны, ибо не всегда
меня соединяют с тобой. Ты должна, Дуняша, быть мостом между
мною и Олечкой: не моя вина (беда, быть может), что она так далека
от меня.
Она, как ты помнишь, хотела быть рядом со мной, когда надо
было вносить ее в болгарское Черное море, тогда она прижималась
ко мне и требовала «еще и еще купача».
Но чтобы она имела эту
возможность «купача», мне надо было очень много работать, а
работа моя — в общении с человецами, во вбирании впечатлений, в
поездках постоянных, в постоянном раздумии, к а к написать: ты это
делаешь ночью, и это не очень здорово, а ежели мне это делать
ночью, то ни днем я Олечке времени б уделить не смог — разбитость
она и есть разбитость, ни шататься по людям, редакциям, студиям,
издательствам я бы тоже не смог, а как тогда жить?
Квартира и
мебели в нее стоили нам 4/5 гонорара за «17 мгновений весны» —
сие правда. Роман «Альтернатива», напечатанный в «Дружбе народов»,
дал 5,5 тысячи рублей — другие пишут такие романы год-два, я
издыхаю над машинкой месяц.
Разговоры о моей «скупости» — недостойны,
и я не стану говорить об этом, но постарайся вспомнить
наше летнее путешествие: я планирую время, в которое предстоит
жить и работать, и я — в отличие от мамы, знаю ему цену, его протяженность и меру его прочности.
10. Нет ничего разнузданнее и отвратительнее для меня, чем «те
ория опустирукавательства», говоря иначе: «ну и пусть будет что бу
дет», а то и этого гаже: «чем хуже, тем лучше».
Человек создан для
того, чтобы оставлять о себе память: мыслью, добром, творчеством,
злодейством (вариант Нерона и Калигулы нельзя сбрасывать со сче
тов), поиском истины. Иногда наступает кризис, и к этому кризису
надо отнестись со спокойным разумением.
Кризис этот, как правило,
наступает либо в результате переутомления, когда многое достигнуто,
а отсчет был начат с нуля, и осталась на колючей проволоке
кожа, и сидят в сердце осколки и память кровоточит, либо — и это плохо, — когда человек начинает
комплецировать, имея для этого досуг и возможность, а возможность — отсутствие необходимости
думать о хлебе насущном для детей, отсутствие интереса вообще,
творческого — особенно.
Не проецируй это на маму — проецируй —
как это ни жестоко я пишу — на себя. В том, что мама лишена
интереса творческого, повинны многие, а я, видимо, больше
остальных, ибо не смог настоять на выявлении маминой одаренности, —
а она человек, бесспорно, одаренный.
Сменяемость условий
— вещь сложная. Мама убеждена, что если бы она воспитывалась в
доме у Лелечки ***, где требовали, то она смогла бы.
11. Смешно пытаться сделать из себя авторитет. Признание того
или иного человека авторитетом для себя — вещь во многом непознанная.
Это подобно тем неразгаданным еще «генам лидерства», которые заложены в том или ином человеке: сие ныне дискуссиям не
подвержено. Обидно ли, когда авторитетом становится кассир, раскладывающий карты
и ворожащий над чужими вещами? Да. Обидно.
И — страшновато. Не за себя, естественно. За тебя.
12. Ты не пугаешься слова. Это хорошо. Но я помню, как ты испугалась, когда у нас с тобой,
где-то в Провансе, километрах в ста от
Марселя, на маленькой дороге отлетело колесо, и денег было в
обрез, и жилья окрест не было.
Тогда — я помню — ты помогала мне
изо всех сил, как истый друг, как маленький товарищ. Эти минуты для
меня были одними из самых дорогих за всю нашу поездку. Неужели,
думаю я сейчас, когда ты перестала звонить мне, тебе понадобится
допинг страха за что-то, чтобы ты снова стала видеть меня, и
бывать со мной, и слушать мои сочинения?!
Может быть, не ждать
этого стимула к такого рода желанию, а самой создать образ этого
импульса, который позволит тебе вновь бывать со мною?!
Письмо это — путаное, и ты не сердись на меня за него. Много я
не написал и не смогу написать никогда.
Но видеть тебя, слышать
тебя —когда у тебя есть на это время, — рядом с тобой — моя мечта
и боль. Но даже если сейчас ты продолжаешь думать, что тамарины
ворожеские упражнения важны и что поэтому сейчас ты не должна со
мной видаться, я убежден, что это — ненадолго.