Она со смехом погрозила ему пальцем:
— Ну-ну, цыган! Не заглядывайся на чужих коней!
— А я не на коней заглядываюсь...
Как бы смутившись, Нина Ивановна наклонилась к рюкзаку, развязала его, достала бутылку марочного коньяка. Но еще больше удивило шампанское. И насторожило.
— По какому случаю такие траты?
Выкладывая пакеты с ветчиной, колбасой, сыром,
Нина Ивановна смеялась, довольная.
— Ты знаешь скупость Макоеда. Самое большое мое удовольствие — это хоть изредка заставить его раскошелиться...
Увидев, что хозяин не подхватил ее шутки, объяснила всерьез:
— Я именинница сегодня. И мне захотелось по-особому отметить свой день рождения. Такой день! Такой снег! Я романтическая натура! Не выгонишь?
Она лгала. Понадеялась, что он не помнит дня ее рождения. Это действительно зимой, но месяцем позже. Максим запомнил дату, потому что в прошлом году они были приглашены Макоедами и на обратном пути поссорились с Дашей — та приревновала его к молодой преподавательнице института, которой он даже имени не знал.
Ложь Нины Ивановны не стал разоблачать. Но любопытство его усилилось: чего все-таки хотят от него Макоеды?
Подхватил ее игру.
— Поздравляю, — подошел, сперва пожал, потом поцеловал руку.
Женщина не покраснела от удовольствия, наоборот, вдруг побледнела, будто испугавшись, отступила от него.
— Если разрешишь, я похозяйничаю на кухне и накрою стол... пока прилетит мой чемпион по лыжам. Чистая скатерка у тебя найдется?
Максим показал, где что взять, а сам поднялся наверх. Но не затем, чтоб работать. Какая там работа! Захватил снизу костюм, бритву. Неловко все-таки принимать женщину в том виде, в котором ремонтируешь машину, топишь печь, столярничаешь. От замасленной куртки пахнет соляркой, торфом, смолой.
Когда опять спустился вниз, Нина Ивановна оглядела его, казалось, хищным взглядом и сказала, как бы жалея, что он так преобразился:
— Какой ты элегантный! Все же одежда делает человека!
— В рабочем платье я не был человеком?
— Человеком для работы, не для приема гостей.
— Я не знаю, кто кого принимает. Ваш коньяк. И твои хлопоты.
За короткое время, пока он переодевался и брился, она навела на кухне порядок и чистоту. Убираться на кухне так, как это делала Даша и сделала за такое короткое время гостья, ему никогда не удавалось. Для него, человека, который умел создать исключительный интерьер, оставалось одной из тайн женской натуры такое умение.
Посуда заняла свое место. Все помыто. Горят конфорки, кипит вода. Варится картошка. Даже запахло по-кухонному аппетитно.
Одно не понравилось: Нина Ивановна где-то нашла Дашин фартук, надела его; цветастый этот передник напомнил жену, и в душе снова шевельнулась злость. А он в последнее время почти убедил себя, что отношения их находятся в той стадии, когда не может уже быть ни любви, ни ненависти, ни злости, только рассудительность и расчет, как и когда оформить эти отношения достойно, не унижая друг друга, хотя надежды на такую же рассудительность с ее стороны не было.
— Я поставила варить картошку. Ты не против? Полей мне на руки, и будем накрывать стол, — дружески просто сказала Нина Ивановна.
Поливая ей на руки, Максим снова обратил внимание, какие они у нее холеные, ухоженные, и подумал, что модница не пожалела свежего, верно, только вчера сделанного маникюра. Во имя чего? И вдруг что-то его взволновало. Что, не мог понять. То, что она одна здесь рядом? Он давно знает эту женщину. Лет десять. Но никогда не ухаживал за ней. А потом высмеял ее диссертацию об озеленении и не сомневался, что приобрел врага, тайного и хитрого. Верил слухам, что диссертацию ей написал Макоед, это была плата за ее согласие выйти за него замуж. Макоед — посредственный архитектор, но писать умеет и любит. Никто больше не печатается в специальных и общих изданиях. Фамилию его можно встретить даже в женском журнале, в пионерских газетах.
Диссертацию ей Макоед мог написать. Но в жизни Нина Ивановна умнее мужа. Защиту диссертации она организовала сама. И защитила с помпой. После этого Максим перестал уважать некоторых своих наставников. Склеротики! В диссертации ни одной оригинальной мысли, ни одной идеи, которая могла бы иметь практическое значение для городов Белоруссии. А он тогда как раз занял должность главного архитектора, и проблема озеленения привлекала его внимание не меньше, чем многие другие, которыми, когда работал в институте, заниматься не приходилось.
Они вместе накрывали стол и вели «интеллектуальную» беседу об архитектуре, кстати, о том же озеленении. Зная мнение Карнача о ее диссертации, Нина Ивановна, должно быть, специально подготовилась и высказала немало любопытных, стоящих внимания соображений. И при этом ловко и искусно готовила закуску, сервировала стол.
На новенькой скатерти, ни разу еще не бывшей в употреблении, торжественно возвышались бутылки коньяка и шампанского, стояли красиво нарезанные ветчина и сыр, помидоры и огурцы.
Сквозь широкое окно вливался нежный свет, такой же торжественный. Казалось, с завистью заглядывали озябшие березки.
Максим, оглядев стол, проглотил слюну — завтракал по-холостяцки.
— Ну что ж, только роз не хватает. Летом я построю теплицу и выращу розы... к твоему дню рождения, — сказал с иронией, но Нина Ивановна, кажется, не поняла.
— Я сделаю салат. Хочешь?
— Не надо. Я рвусь к столу. Где твой Макоед? Ты где его бросила? Может, пойдем навстречу?
Нина Ивановна отошла от стола, прислонилась к стене, сняла через голову фартук, бросила его в угол на пол. Сказала спокойно, без кокетства, почти жестко:
— Макоеда не будет. Я соврала. Я пришла одна. Выгонишь?
Он оглядел ее так, как будто видел впервые.
Полгода он не знал женщины. Мысль об этом и о том, что он может наставить рога самоуверенному, спесивому и завистливому Макоеду, рассмешила.
Он пошел вокруг стола — неслышно, как Барон.
Нина закрыла глаза, словно девочка, которой вдруг стало страшно.
X
Максим не сомневался, что Шугачев приехал в такой снежный день из-за Веры. Поля, конечно, все рассказала мужу. Приехал в отчаянии. Невеселый ему предстоит разговор. Ничего себе денек выдался. Всего хватило. Мысль о Вере опять отозвалась в сердце болью. Кажется, Вету, родную дочь, ему не было бы так жаль, как эту добрую, тихую, ласковую свою крестницу.
Но Виктор Шугачев совсем не был похож на убитого неожиданным горем отца.
— Спал, что ли?
— Спал.
— Ну, живе-ешь! Среди бела дня дрыхнешь!
Войдя в комнату и увидев стол, Шугачев насторожился.
— Кто у тебя был?
— Никого не было.
— Ты один так обедаешь?
— Один.
— Проклятый буржуй! Гурман! Транжира! Марочный коньяк! Скатерть белее сегодняшнего снега. Поля раз в год, на большой праздник, постилает такую скатерть, — и тут же налил себе коньяка. — Не облизывайся. Тебе не налью. Эгоист несчастный! Две трети вылакал один. Пьянчуга! Будь здоров!
Выпил маленькими глоточками, смакуя.
— Вкуснотища какая! Живут же люди!
Максиму стало весело. Он с трудом сдерживал смех. Прикинулся сиротой:
— Дай хоть каплю. Голова трещит. Я «медведя» пил.
— «Медведя»?! — Шугачев, кажется, искренне возмутился. — Невежда! Дикарь! Снежный человек! Какой это дурак мешает такой божественный коньяк с вульгарным шампанским? У меня от шампанского икота. И печень болит. За одно это варварство лишаю тебя коньяка. Ладно. Десять капель, не больше. Как лекарство. Голову твою жалею. Она все же кое-что стоит.
Налил понемножку, но поровну.
— У меня правда болит голова. Пойдем погуляем. Помесим снег.
— Я помесил его до твоего собачьего Лога — во как. Вся спина мокрая.
— Виктор! Во имя дружбы и не такие подвиги совершали! А ты прошел три километра и хнычешь.
— Во имя дружбы совершали подвиги, когда человечество было в детском возрасте.