Наташа наконец пришла. И не одна. С нею явился мужик молодой, но жирный. Чем-то похож на Павлика, только глаза осмысленнее. И разговаривал по-людски, а не мычал.
– Вот она, – небрежно ткнула пальцем Наташа. – Не дикая роза, а дикий бутон. Но ничего, старается.
– Ну покажи ее, – высоким голоском пропел жирный.
– Давай, покажись перед Шурачком, – приказала Наташа.
И сделала рукой – как круг очертила.
Клава поняла, встала на середину комнаты и стала старательно раздеваться. Вспоминая утренние уроки.
– Да, матерьяльчик есть, – снисходительно одобрил Шурачок. – При ее габаритах мы ей поставим лежачий стрип. Лежа-то трудней раздеваться, ерзать по простыне приходится. На ерзе, и поставим. Ну-ка давай.
Клава старалась. Ерзать по шелковой простыне было легко.
– Ага. Вот. И последний штрих: резко выходишь на мостик и за секунду эту успеваешь трусы провести до самых пяток. Вот, ну-ка: ножки широко, резко на мостик – р-раз вниз всю это трихамудию – и раскрываешься вся навстречу страсти. И сразу опала. На миг раскрылась и опала, закрылась, а то не стрип, а гимнастика получится.
Светка Озеранова хвасталась, что она в балетную студию ходит и про тренировки рассказывала – репетиции. И сейчас с Клавой случилась словно бы балетная репетиция.
После четвертого раза ее придирчивый режиссер махнул рукой и пропел почти женским голосом:
– Сойдет для начала. Я свою мизансцену отработал, теперь ты, Наташенька, покажи. Знаешь же, что я твой ценитель навек и даже дольше.
– Только-то, что ценитель, – проворчала Наташа.
– А так и хорошо. Без пота и пятен.
Наташа разделась, без всяких ужимок, словно в бане. Приказала:
– Вертись.
Клава покорно уткнулась лицом в простыни.
– И будто спишь.
Наташа уселась сверху-сзади к ней на бедра, но стало совсем не тяжело, только глубже утонула в податливую постель.
– Некоторым бы только исполосовать такую статуэточку. У нее уже есть прорисовка небольшая. Видишь, папочка по ней ремнем рисует, садист старый. Тут тоже такие приходят. Я замечала: больше тянет, у кого животы поджаристые. Видно, злость застаивается, если слишком талию перетянуть. А по мне бы, сплошной стих: «Шепот, легкое касанье…» Вертись!
Она резко перевернула Клаву на спину и прежним голосом – для Шурачка:
– Или разрисовать всю?
– А сейчас уже целое такое течение – бодиарт: по живому холсту работают. Не женщина – картина. Я даже на выставке был. Три дня работают, три дня выставляют. Жалко, потом смывать приходиться. Шедевры гибнут. Работа долгая, а искусство не вечно. Но все равно – котируются ребята.
– Да, вот так – штрихами, штрихами.
Клава потянулась. Не совсем выгнулась, как учил Шурачок, да и бедра у нее под Наташей стреножены, но потянулась вся, выпятилась животом. Прочувствовала позвоночник.
– Творчески подходит, – засмеялся Шурачок. – Талант в ней на эксгибишэн.
И Клава поняла, что надо изгибаться и дальше.
Наташа стиснула ее снаружи бедрами – и выгнулась сама. Клава увидела только гору живота перед собой, подглядев сквозь ресницы. И почувствовала затылок Наташи на кончиках своих пальцев. Ножных своих маленьких пальчиков.
Получалось, что выгибаться – такое же женское дело, как раздеваться. В рифму сложилось, как у папусика.
– Утешила, Наташенька, – заворковал Шурачок. – Никакой балет не сравнить.
Наташа распрямилась, как всадница, засмеялась:
– Вот так бы и жить, если бы мне папа с мамой наследство оставили. А так приходится самой в жизни крутиться. Для себя одной такую статуэточку не спрячешь.
– Так она и правду сохраненная? – удивился Шурачок – При таком таланте? С другим режиссером она и на сцену подойдет. Да у тебя здесь тоже – камерный театр. У кого это пьеса была – «Таланты и невинности»?
– Хочешь проверить?
– Нет-нет, я ценю в таком постель-балете общие планы, без подробностей. Подробности для мясников.
– С мясниками подождем. Осетрины старые тоже таких ценят. Мяснику она на один раз, а осетрины старые ее у меня хоть год облизывать будут.
Они говорили при Клаве как при кошке, не понимающей человеческой речи.
– Я бы и на них посмотрел когда-нибудь.
– Это как захотят. Некоторые и любят даже. Вот ведь и я не против перед тобой попрыгать. А другие – никак!
– А я в щелку.
– Договоримся.
Наташа с Шурачком вышли. Клава не знала, что ей делать: вставать или лежать. Вставать, вроде, и смысла не было. А постель ласковая. И Наташа, выходит, зря покупной плеткой пугала.
Все-таки помог ей Бог, теперь уже совсем ясно. И ночь в такой постели вместо вонючего дивана, и днем постель-балет, вместо школьной тоски! Лафа.
Вернулась Наташа.
– Спать собралась, молодая и талантливая? Давай, пожрем сейчас. А потом и отработаешь. Даром здесь тебя никто кормить не будет!
Пообедали не хуже, чем позавтракали. А отработки Клава не боялась. Не думала даже за едой.
5
К вечеру пришла толстая тетища разодетая. Платье на животе натянуто – даже страшно.
– Вот и осетрина на тебя, – шепнула Наташа. – Или белуга целая. Всё сделаешь, как скажет. Чего не умеешь – догадаешься. Ты ведь у нас – талант. Сам Шурачок признал.
И исчезла.
– Ну что, девонька, как зовешься? – вытягивая губы засюсюкала осетрина.
– Клава я.
Клава постаралсь улыбнуться, хотя тетища ей не нравилась.
– Ты крашеная – или так?
– Как это?
– Волоски свои перекисью травила?
– Я всегда такая. Как родилась.
– Как из мамки – и прямо сюда, ко мне. Ну молодец, Клавусенька, иди сюда. А ты меня Пупочкой зови. Ну?
– Пупочка ты, – с трудом проговорила Клава.
– Вот так. Еще и понежнее постараемся, да?
– Пупочка, – пропела Клава.
– Ну и помоги мне, Клавусенька, расстегнуться.
Клава принялась раздевать толстуху, со страхом гадая, чего та для себя придумает. Лучше пусть просто выпорет. Дело привычное.
Обнаружилась грудь величиной с двойное коровье вымя. Громадные розовые трусы подошли бы и на слониху. Очень не хотелось их стаскивать с Пупочки этой страхолюдной.
– Ну и трюсики помоги, – пропищала Пупочка.
Пришлось стаскивать и слоновьи трусы. От резинки на животе остался след, будто от тракторной гусеницы.
– А Клавуся что же? Клавуся разве стесняется?
Клава легла, припоминая режиссуру Шурочка, и принялась стаскивать с себя тряпки, ерзая спиной по простыне.
– Ой сосочки… Ой пупочек… – причитала Пупочка.
Клава выбросилась тазом вверх, изгибаясь на мостик, и сорвала последнее прикрытие – туда, вниз, в пятки.
На секунду, забыв, на кого работает, она даже испытала удовлетворение от удавшегося па.
– Ой, писенька, – простонала Пупочка.
И впилась в названный объект губами. Пробилась глубже толстым языком.
Ну, если так – еще ничего. Лишь бы не ответные позы.
– А теперь покажи, – отдышалась толстуха. – Наташенька хвастала, у тебя еще бутончик целый.
Клава продемонстрировала толстухе и эту гордость своей хозяйки. Сама она еще не научилась гордиться собственной нетронутой перепонкой.
Толстуха проскользнула пальцем благоговейно.
– Береги, Клавуся, береги. Сбережешь, буду еще приходить и подарочки тебе оставлять. А теперь перевернись, посвети попочкой.
Клава исправно перевернулась.
– Ой, кто же это так нас посек? Такую попочку нежную?
Вот так же и под душем стыдно показаться после физкультуры.
– Папка порол, – сказала Клава.
– Какой грубый папка. Да как же можно такую нежную попочку так испороть. Ну немножко, ну нежно постегать такую чудную подушечку двойную. Любя.
С каждым словом Пупочка гладила вожделенную двойную подушечку. Гладила всё сильнее, настырнее.
– За что же папка порол эту попку?! Ну, отвечай! С мальчишками, небось, щупалась?!
Клава догадалась, что мальчишек вмешивать не надо.
– Двойки принесла.
– Двойки – пускай. Лишь бы в подоле не принести. А то двойки. С таким папкой жить нельзя, который за двойки подушечку распорол!