— Да, — сочувственно вздохнул Митя.
— Вот какое известие от милого папаши. А я-то, дурная голова.
И Алешка с мрачным негодованием сильно ударил себя по лбу, вскочил, сделал несколько шагов и снова опустился на скамейку.
— Вчера от него письмо пришло. Но мне теперь наплевать, — с ожесточением продолжал Алеша. — Понимаешь, раньше у меня такое зло на нее было — разорвал бы на куски. А сейчас нет. Сейчас на него все перешло. Нет у меня отца. Точка. Дома тоже черт знает что. Пропади все пропадом! — Он отломил яблоневую ветку, бросил ее на землю. — Пойду работать. Переведусь в вечернюю школу.
— Да-а, — неопределенно протянул Митя.
— Ты мне скажи: правильный я шаг делаю или нет?
— Не торопись, — рассеянно сказал Митя. — Может, это под настроение?..
— Не знаю. Ничего не знаю. Я хотел бы или прославиться, чтоб он, понимаешь, заискивал — это мой сын! — а я не признавал бы его. Или хоть в воры пойти, честное слово, чтоб ему стыдно было, чтоб его по милициям затаскали…
— Что ты говоришь! — испуганно перебил его Митя.
— Не знаю, что из меня выйдет, а пока надумал бросить якорь на паровоз, — горячо сказал Алеша. — Поможешь устроиться — буду благодарен.
— С таким образованием в угле копаться? — улыбнулся Митя.
— Знаешь что? — просяще сказал Алеша. — Не демонстрируй свою злопамятность.
Он надеялся, что Митя встретит его решение с радостью, сам вызовется помочь. На деле же, кроме насмешки, ничего.
— Я, конечно, и сам бы мог пойти, но лучше, если ты словечко замолвишь. Так, мол, и так, знаю его, парень стоящий, справится и так далее. Одним словом, рекомендация…
Митя отвернулся. Если бы Алеша увидел сейчас его лицо, то решил бы, что друг испытывает приступ страшной боли.
Алеша помолчал, ожидая, и резко поднялся.
— Я думал, тебе это ничего не стоит, — с нескрываемой обидой произнес он. — Ты ведь свой человек в депо.
— «Свой человек»… — неопределенным тоном повторил Митя.
— Мне помнится, ты сам агитировал: «к нам в депо», «наше депо», «наша бригада», «наш паровоз». А к делу пришлось — в кусты?
— Лучше сам сходи попроси, — тихо оказал Митя. — Мое слово там — пустой звук.
— Боишься поручиться?
Митя криво улыбнулся:
— Какой из меня поручитель! Если б ты знал…
— Да, я не знал, — бледнея, перебил Алеша. — Не ожидал, что ты… ты… дерьмовый ты человек!
— Я тебе все объясню… — почти жалобно проговорил Митя.
Во дворе залаял Жук, свирепо захлебываясь в ярости.
— Подожди, я сейчас, — сказал Митя и побежал во двор, радуясь возможности хотя бы еще на несколько минут оттянуть рассказ о своем провале.
Алеша презрительно посмотрел вслед, сорвал дымчато-зеленое тугое яблоко и со злостью впился в него зубами.
Митя с трудом загнал Жука в будку, и тогда во двор неуверенно вошел незнакомый человек с бледным, сухощавым лицом, в короткой расстегнутой шинели и в пилотке без звезды.
— Черепановы тут живут? — спросил он, внимательно рассматривая Митю.
Почему-то растерявшись, Митя молча кивнул.
Алеше показалось, что Мити нет чересчур долго. Он бросил яблоко и направился из сада.
— Леша, постой! — Митя поймал его за рукав.
Но тот вырвал руку.
— Спасибо за помощь! — едко сказал Алеша, глядя выше Митиной головы. — Вера об отце ничего не знает, так что попрошу воздержаться и не докладывать ей… — Он быстро ушел со двора, хлопнув калиткой.
— Ты Тимофея Ивановича сын? — спросил человек в шинели.
Митя снова кивнул.
— А мамаша дома?
— Входите. — Митя поднялся на крыльцо и открыл перед незнакомцем дверь.
Гость
С тех пор как уехал Тимофей Иванович, Марья Николаевна, работая, часто беседовала с ним, рассказывала ему о себе, о Мите, о Леночке и Егорке, делилась радостями и печалями, советовалась…
Вот и сейчас под стрекот машины она молча разговаривала с Тимофеем Ивановичем:
«Димушка-то вчера еще ровно был дитё, а нынче… Ты бы послушал его. Я, говорит, выбрал себе дорогу. А выбрал он твою тропку, Тимоша, льнет к паровозному делу. Тебе это по душе, знаю. И я тоже возрадовалась. Да вот не заладилось у него, и парень перепугался, отступил. Хватит ли у него характеру, не ведаю. Максим Андреич, спасибо, направляет. А я думаю, был бы ты, Тимоша, на месте, взял бы парня под свою руку, и все враз пошло бы на лад. Верно говорится: «Малые дети тяжелы на руках, а большие — на сердце». Сейчас посоветовала ему пойти в депо — пускай переломит гордыню, честь пускай бережет, — и сама в толк не возьму, верный дала совет или нет. И еще боюсь, как бы парень не укатил на паровозе подале от занятий, от школы… Сказала ему про Максима Лндреича, про гонорок, а может, не нужно было говорить? Видишь, Тимоша, каково мне. Шибко уж маятно одной. А ты забыл про нас. Егорка уже почти все буквы знает, деду, говорит, письмо буду писать. А ты вовсе нам не пишешь. Знал бы, как тяжело мне без тебя! Сам ведь избаловал, теперь не сердись. Нынче осенью (ты не забыл?) тридцать годков будет, как мы с тобой рядышком идем. Подумать только, тридцать годочков! А ровно с горки скатились. Да… Говорю вот, говорю с тобой, а ты и не отвечаешь…»
Марья Николаевна вздохнула и тихо запела несильным голосом:
Вы, цветы-то мои, цветики,
Вы, цветы мои, лазоревые,
Вас-то много было сеяно,
Вас немножко уродилося —
Уродился один алый цвет…
Отчаянно залаял Жук. Она смолкла, перестала шить и, сняв очки, приподняла на окне занавеску.
За невысокой калиткой стоял человек в военном а глядел во двор. Надо было бы сейчас же выйти, спросить, зачем он пришел, но неожиданный и непонятный холодок сковал сердце, неодолимой тяжестью разлился по телу. Марья Николаевна не могла двинуться с места.
Лишь когда Митя открыл перед незнакомцем дверь, когда заскрипели половицы под незнакомыми шагами, она, с трудом передвигая невероятно отяжелевшие ноги, вышла в прихожую.
Лицо солдата было окрашено той особенной бледностью, по которой нетрудно угадать человека, недавно покинувшего госпиталь. Левый пустой рукав воткнут в косой карман поношенной солдатской шинели. На правом плече — вещевой мешок.
Солдат поклонился, пошевелил обескровленными губами, хотел что-то сказать, но у него вдруг пропал голос, и он виновато посмотрел на Митю, потом на Марью Николаевну.
— Заходите, заходите, — поспешно пригласила Марья Николаевна.
Осторожно ступая, вошел солдат в столовую. И только теперь Митя и Марья Николаевна одновременно заметили то, что он держал в единственной руке. Это был сундучок. Старенький железный сундучок, побитый во многих местах, с облупившейся зеленой краской, с аккуратными душничками и маленьким, будто игрушечным, медным замочком, черепановский сундучок, который и Митя и Марья Николаевна узнали бы среди тысячи других.
Стараясь не греметь большими кирзовыми сапогами, солдат сделал несколько шагов, хотел поставить сундучок на пол, но раздумал и осторожно опустил его на кушетку. Потом снял пилотку, вытер внутренней ее стороной вспотевшее лицо и, достав из кармана гимнастерки маленький ключик на кожаном шнурке, осторожно положил на крышку сундучка.
Закрыв глаза, Марья Николаевна шагнула к кушетке, опустилась на колени, обхватила руками сундучок, прижалась к нему щекой.
Митя непонимающе смотрел на дрожащие плечи матери и вдруг бросился к ней, обнял эти худенькие трясущиеся плечи и зарыдал. А солдат понуро стоял посреди комнаты и мял, мял в единственной руке выгоревшую пилотку.
Прямо с поезда отправился он в депо и у нарядчицы, красивой девушки с золотисто-соломенными косами, уложенными вокруг головы, спросил, как разыскать семью машиниста Тимофея Ивановича Черепанова.
— Вы с фронта? — встав из-за стола, живо спросила она. — Привет, наверное, привезли?