«Я питал к ней чувства самые нежныя, самые страстныя...» – пишет он в «Завещательном письме». Он уверяет, что полюбил ее не только за красоту, талант и молодость, но, прежде всего, за добродетель, ум, искренность, человеколюбие, постоянство и верность...
И вот другие слова графа: «...постыдную любовь изгнала из сердца любовь постоянная, чистосердечная, нежная, коею на веки я обязан покойной моей супруге...»
Граф пережил «возлюбленную супругу» всего на шесть лет. Он скончался в 1809 году и похоронен рядом с нею. В эти годы своего одиночества он не находил утешения ни в чем, кроме как в исполнении последних желаний жены.
А вот еще один московский адрес, связанный с историей любви графа Шереметева и Прасковьи Жемчуговой.
Графиня-крестьянка постоянно помогала нищим, сиротам и больным. И по завещанию ее муж построил в Москве странноприимный дом с больницей. Ныне это всем известное здание больницы имени Склифосовского.
По ее же воле Н.П.Шереметев положил немалый капитал на выдачу приданого бедным невестам. Каждый год на Фомину неделю от имени графа вручалось приданое сотне бедных девушек.
И это тоже было памятью о его жене.
Граф Дмитрий Николаевич Шереметев с детства знал о своей необыкновенной матери. Он был коротко знаком с Пушкиным. И – кто знает – нет ли отголосков истории любви крепостной и аристократа в пушкинской «Барышне-крестьянке?»
Кстати, и знаменитый портрет Пушкина работы Кипренского написан был в доме Шереметева, втом самом Фонтанном доме, где томилась последние годы, точно в золотой клетке, Прасковья Ивановна...
...Ну и последнее. Почему-то эту женщину часто называют простым крестьянским именем – Паша или Параша. А вот Шереметевские потомки делать этого не смели!
Ксения Александровна Сабурова, дочь расстрелянного в 1918 году бывшего губернатора Северной Пальмиры А. А. Сабурова и А. С. Шереметевой, праправнучка Прасковьи Ивановны, в воспоминаниях своих пишет: «Все в нашей семье относились к Прасковье Ивановне с величайшим почтением. Дед не разрешал называть ее Парашей. Я помню, что в Фонтанном доме стоял складень на аналое. Изображение Прасковьи Ивановны в гробу, а в центре два ее портрета. Один в чепце, с миниатюрой на груди, другой, последний, перед родами, в полосатом платье, с такой горькой складкой возле губ. Копии с картин Аргунова, сделаны по приказу прапрадеда. Раскрывали складень лишь по великим праздникам, и детей проводили мимо. А кто из младшего поколения проказил – тот лишался этой чести, и обычно „грешник“ горько плакал».
Нет, не Фонтанный дом хочется вспоминать в связи с именем Прасковьи Ивановны, графини Шереметевой, а скорее – дворец ее любви в Москве, в Останкино.
Не только шереметевские потомки знают и помнят историю любви актрисы и графа. С ней знакомы миллионы. И она каждому кажется почти сказочной. А меж тем все это – быль...
И если вам захочется заглянуть в эту старинную быль – поезжайте в Останкино! Это один из удивительных московских музеев, отправляясь в который нужно сверяться не только с часами, не только с календарем (музей открыт только в теплую погоду!), но и с синоптиками: при влажности воздуха свыше восьмидесяти процентов, музей-усадьба закрывается. А все потому, что музейные смотрители очень берегут интерьеры. Денег на содержание музея слишком мало, и уникальный дворец постепенно разрушается, ветшает.
Во дворце осталось неизменным театральное фойе со скульптурами Кановы и Лемуана. От театра остались предметы реквизита, ноты с пометками крепостных исполнителей. Коллекция музыкальных инструментов. И в том числе – арфа, на которой играла Прасковья Ивановна...
Этих струн касались ее пальцы. От звуков этой арфы сладко вздрагивало собственное сердце, а также сердца ее слушателей и зрителей. И, конечно же, любящее сердце Николая Петровича Шереметева...
П. Вейнер
Жизнь и искусство в Останкине
(воспоминания очевидца)
«Кто на Каменке не бывал, тот Останкина не знает», – уверяла местная поговорка. Теперь уже этой речки нет: боязливо крадется через парк заглохший ручеек, напуганный говором дачников и стуком топора. Но когда-то он смело и гордо бежал и шумел, и питал собою семь вырытых прудов, связанных каналами. От них теперь не осталось и следа, но о них первым делом подумал граф Николай Петрович, когда начал устройство Останкина. Этими прудами оживлялась довольно однообразная и плоская местность; они же служили местом развлечения гостей, которых катали на маленьких лодках привычные гребцы вдоль иллюминованных берегов. Оркестр звучал на берегу, разноцветные огни перемигивались в воде; сбегавшемуся народу праздник казался волшебством...
Большая часть обширного парка – английского типа. Длинные дорожки, извиваясь среди старых деревьев под густой их листвой, то направляли путника к беседкам и павильонам, разрушенным теперь, или к дубу, посаженному будто бы Великим Петром, то углубляли в чащу леса и вновь выводили по «аллее вздохов» к залитым солнцем флигелям дворца.
Усадьба стояла в лесу; он обрамлял границы сада и окружал пруд перед домом, сливался тут с Марьиной рощей и продолжался до Москвы. По ночам графские гусары и егеря ездили дозором и охраняли неуютную дорогу от непрошеных гостей. Леса закрывали подъезжающим вид на дворец и мешали с останкинских балконов любоваться Москвой.
...Отделка Останкинского дворца заканчивалась спешно, к особому торжественному случаю – приему царя».
* * *
«Останкино – музей деревянной резьбы. Все двери, карнизы, наличники и амбразуры окон покрыты узорчатой резьбой. Может быть, она потеряла часть прелести вследствие новейшей раскраски, но тонкий затейливый узор сохранился прекрасно и поражает беспрестанной новизной. Все, что попадало под взоры автора, применялось им к орнаменту. То мысль художнику внушали связанные разнообразные пучки цветов, с далеко уходящими стеблями и вьющимися побегами; то он обращался к музыкальному миру и художественно резал скрипки, флейты и бубны, переплетенные лентами без конца; то вспоминал сельское хозяйство и заполнял целые простенки художественно сгруппированными граблями, снопами и косами; то опять давал волю фантазии и... наконец прибегал к классическим образцам и переносил в резьбу роспись помпейских стен и египетских ваз. Дивишься богатству замысла и тонкости резца на деревянной обшивке, но тотчас узнаешь их вновь в расставленных предметах.
Нигде – ни у нас, ни за границей – не встречается подобного ни по характеру, ни по количеству убранства дома – такого собрания единотипных деревянных вещей. Не верится, что чудно золоченные гирлянды, тонкие цветы и мельчайший орнамент – не бронза, а дерево, и поистине стоило накрывать такие столы досками драгоценного мрамора и малахита. Нет той орнаментальной трудности, перед которой остановился бы останкинский резчик. Простые, легкие линии, как в курильнице на четырех колонковидных ножках, замечательны по тонкости пригонки частей, и не чувствуется в них того материала, который более всех боится времени и легче всего случайностями наслоений подводит мастера. Барельефы, крупные фигуры сфинксов, мелкий узор на гладких частях, венки и гирлянды, резанные кругом, свисающие материи – все удавалось останкинским мастерам.
Отличная позолота сохранилась до наших дней, здесь – блестящая, червонная, там – матовая – красная, зеленая; целая семья Жарковых специализировалась на позолоте и, надо думать, участвовала в этой работе. Это – царство обмана, где невольно трогаешь вещи, чтобы проверить материал. Недаром в дневнике польского короля Станислава Понятовского, проводившего праздник в Останкине, говорится: «Бельэтаж весь деревянный, но с таким искусством отделанный и украшенный, что никогда нельзя было бы и подумать, что он сделан из дерева. Из тех нескольких сот мастеровых художников, которые там работали, можно было насчитать не более четырех-пяти иностранцев, а остальные были не только чисто русские, но почти все люди самого графа Шереметева; если бы факт этот не был констатирован, трудно было бы этому поверить, до такой степени исполнение всей работы отличалось изяществом...»