– Убирайся, убирайся, – повторяла она, как будто в ней что-то сломалось, замкнулось.
Месяцев встал, начал торопливо одеваться. Чемодан стоял неразобранный. Его не надо было собирать. Можно просто взять и уйти.
– Ты успокоишься, и мы поговорим.
Жена перестала раскачиваться. Смотрела прямо.
– Нам не о чем говорить, – жестко сказала она. – Ты умер. Я скажу Алику, что ты разбился на машине. Нет. Что твоя машина упала с моста и утонула в реке. Нет. Что твой самолет потерпел катастрофу. Лучше бы так и было.
Месяцев оторопел:
– А сам по себе я разве не существую? Я только часть твоей жизни? И это все?
– Если ты не существуешь в моей жизни, тебя не должно быть вообще. Нигде.
– Разве ты не любишь меня?
– Мы были как одно целое. Как яблоко. Но если у яблока загнивает один бок, его надо отрезать. Иначе сгниет целиком. Убирайся.
Ему в самом деле захотелось убраться от ее слов. В комнату как будто влетела шаровая молния, было невозможно оставаться в этом бесовском, нечеловеческом напряжении.
Месяцев выбрался в прихожую. Стал зашнуровывать ботинки, ставя ногу на галошницу. Правый ботинок. Потом левый. Потом надел пальто. Это были исторические минуты.
История есть у государства. Но есть и у каждой жизни. Месяцев взял чемодан и открыл дверь. Потом он ее закрыл и услышал, как щелкнул замок. Этот щелчок, как залп «Авроры», знаменовал новую эру.
Ирина осталась в обнимку с шаровой молнией, которая выжигала ей грудь. А Месяцев сел в машину и поехал по ночной Москве на зов любви. Что он чувствовал? Все! Ужас, немоту, сострадание, страх. Но он ничего не мог поделать. Лавина шла и набирала скорость. Она уже срезала его дом, погребла в нем всех живых. Что дальше?
Что бывает дальше? Лавина съезжает, теряет скорость и останавливается в конце концов. Тогда уцелевшие выползают на свет Божий и наводят порядок. Откапывают живых. Хоронят мертвых. Ставят электрические столбы и натягивают провода. И опять в домах тепло, светло. И опять – жизнь. Как ни в чем не бывало. Надо только переждать...
Месяцев позвонил в ее дверь. Люля открыла не зажигая свет. Месяцев стоял перед ней с чемоданом.
– Все! – сказал он и поставил чемодан.
Она смотрела на него не двигаясь. Большие глаза темнели, как кратеры на Луне.
Утром Алик лежал на своей койке и слушал через наушники тяжелый рок. Музыка плескалась в уши громко, молодо, нагло, напористо. Можно было не замечать того, что вокруг. Отец в роке ничего не понимает, говорит: китайская музыка. Алик считал, что китайская музыка – это Равель. Абсолютная пентатоника. В гамме пять звуков вместо семи.
В двенадцать часов пришел лечащий врач Тимофеев, рукава закатаны до локтей, руки поросли золотой щетиной. Но красивый вообще. Славянский тип. А рядом с ним заведующий отделением, азербайджанец со сложным мусульманским именем. Алик не мог запомнить, мысленно называл его «Абдулла».
Абдулла задавал вопросы. Мелькали слова «ВПЭК», «дезаптация», «конфронтация». Алик уже знал: ВПЭК – это военно-психиатрическая экспертиза. Конфронтация – от слова «фронт». Значит, Алик находится в состоянии войны с окружением. Никому не верит. Ищет врагов.
А кому верить? Сначала дали отдельную палату. Приходил Андрей – они немножко курили, немножко пили, балдели. Слушали музыку, уплывали, закрыв глаза. Кому это мешало? Нет, перевели в общую палату. Рядом старик, все время чешется. Это называется старческий зуд. Попробуй поживи на расстоянии метра от человека, который все время себя скребет и смотрит под ногти. Алик в глубине души считал, что старики должны самоустраняться, как в Японии. Дожил до шестидесяти лет – и на гору Нарайяма. Птицы растащат.
Когда Алик смотрит на старых, он не верит, что они когда-то были молодые. Казалось, так и возникли, в таком вот виде. И себя не может представить стариком. Он всегда будет такой, как сейчас: с легким телом, бездной энергии и потребностью к абсолюту.
Напротив Алика – псих среднего возраста, объятый идеей спасения человечества. Для этого нужно, чтобы каждый отдельно взятый человек бегал по утрам и был влюблен. Движение и позитивное чувство – вот что спасет мир. От недостатка движения кровь застаивается, сосуды ржавеют. В отсутствии любви время не движется, картинки вокруг бесцветны, дух угнетен. Душевная гиподинамия.
А вот если побежать... А вот если влюбиться...
Псих, конечно, псих, но черт его знает...
Взять хотя бы родителей. Режим отца: лежит и сидит. Кровать, рояль, машина, обеденный стол. Вся жизнь на заду и на спине.
Мать бегает в основном по квартире или по классу, хлопая в ладоши, отсчитывая ритм. Вот и вся гимнастика.
А если бы отец побежал и мать побежала, оба постарались лично для себя, для своего тела и здоровья... Тогда это были бы другие люди. Псих хочет усовершенствовать мир без учета индивидуальности каждого человека. Как коммунисты.
Второй принцип: быть влюбленным. А что это такое? Платоническое состояние? Или с включением секса?
Алику нравилось заниматься сексом в экстремальных ситуациях. Например, на перемене, когда все вышли из класса. Прижать девчонку к стене – и на острие ножа: войдут – не войдут, застанут – не застанут, успеешь – не успеешь... Страх усиливает ощущение. А однажды на дне рождения вывел именинницу на балкон, перегнул через перила. Одиннадцатый этаж. Под ногами весь город. Перила железные, но черт его знает... Девчонка сначала окоченела от ужаса. Потом ничего... Не пожаловалась. Сидела за столом, поглядывала, как княжна Мери. А что дальше? А ничего.
Однажды взял у бабки ключи от ее однокомнатной квартиры, и они с Андреем привели девчонку. Не из класса. Просто познакомились. Стали пробовать все позиции и комбинации, существующие в индийском самоучителе. И в это время пришла бабка. Приперлась. Алик не пустил. Не открыл дверь. Вечером дома начались разборки: как? не пустил? почему?
– Потому что мы с Андреем трахали девочку, – сказал Алик.
У матери глаза чуть не выпали на пол.
– Одну?
– А что? – Алик не понял, что ее так удивило.
– А нельзя привести каждому по девочке? – спросил отец.
Несчастные совки. Отец стучит, как дятел. Рад, что хватает на бананы. А жил бы в нормальной стране, имел бы несколько домов в горах и на побережье. А мать... слаще морковки ничего не ела. Ни взлетов, ни падений, ни засухи, ни дождя. Климат умеренно континентальный.
Алик достал бумагу из тумбочки и стал писать стихи:
Море сна – за острые боли,
Жизни год – за минуту смятенья.
Нам ли шапки ломать собольи
И стыдиться собственной тени...
Вошла медсестра, всадила укол так, что онемела нога.
«Садистка, – подумал Алик. – Получает удовольствие от чужой боли».
Медсестра вышла. Рок грохотал в уши. Стихи подходили к горлу:
В палату вошел Месяцев и сел на край кровати. Алик снял наушники.
– Скажи маме, пусть не приходит каждый день, – попросил Алик. – А то приходит и начинает рыдать.
– Она переживает, – заступился Месяцев.
– Пусть переживает дома. Она рыдает, а я что должен делать?
– Успокаивать.
– А меня кто будет успокаивать?
В его словах была логика. Логика эгоиста.
– Алик, я ушел из дома. – Месяцев как будто прыгнул в холодную воду. Это было плохое время для такого сообщения. Но другого времени не будет. Алик вернется домой и не увидит там отца. Он должен все узнать от него.
– Куда? – не понял Алик.
– К другой женщине.
Алик стал заинтересованно смотреть в окно. Месяцев проследил за его взглядом. За окном ничего не происходило.
– Я к бабке перееду. А она пусть к матери перебирается, – решил Алик.
Месяцев понял: Алик смотрел в окно и обдумывал свою ситуацию в новой сложившейся обстановке. И нашел в ней большие плюсы.