— Как торговля? — спросил Педро.
— Хреново, — ответила Виолетта Альбертовна. — Учите, мальчики, орфоэпию — у вас по ней будет экзамен.
— Времени нет, Виолетта Альбертовна. При всей любви к орфоэпии. Жрать-то надо, — ответил Педро.
— Ну, ничего, ничего, — сказала Виолетта Альбертовна. — Когданибудь эта хрень в нашей жизни закончится.
Со вчерашнего вечера Педро и Димка разгружали на толчке машины с тюками шмотья. За ночь они заработали по десять президентских стипендий каждый.
Толик толкнул скрипучую дверь, и комната триста пятнадцать распахнулась запахом лука и несвежих футболок. Нора пыталась из четырех картофелин, двух луковиц и одной привядшей сардельки сварить суп на четверых, трое из которых — растущие мужские организмы. Вот-вот должны были вернуться с толчка голодные Педро и Димка.
Толик присел на корточки на пол — перед ним был синий пластмассовый тазик, в котором он принялся стирать свою единственную рубашку. Толик стирал прилежно. Нора знала, что завтра, когда рубашка высохнет, он так же прилежно будет ее наглаживать. Мать приучила Толика, что на рукавах рубашек не должно быть стрелок, на столе — крошек, на покрывале — морщинок. Он с детства был уверен, что это и есть тот минимум, который отличает порядочного человека от скота.
Заскрипела дверь.
— Доброе утро, подонки, — поприветствовал Толик. Педро с Димкой, ничего не ответив, пошатываясь, рухнули на свои кровати. Левая рука у каждого была согнута в локте.
— Вы что, опять кровь сдавали? — возмутилась Нора. — Вы же только неделю назад сдавали! Нельзя же так часто!
— Нас наебали на толчке, — объяснил Педро. — Дали в два раза меньше, чем обещали. А я Джонику за траву должен отдать сегодня.
Донорство было главным источником денег для Педро и Димки. Стипендии студентам хватало на жизнь впроголодь в течение дней четырех. Впрочем, Педро и Димка были троечниками, и стипендии никакой в любом случае не получали. А за порцию крови в больнице платили в расчете на то, чтобы донор мог купить себе шоколадку и бутылку кагора — восстановиться. Педро и Димка находили этим деньгам лучшее применение.
— Если бы я родился раньше, я успел бы быть комсомольцем, и моя кровь стоила бы дороже, — устало сказал Педро.
— С чего ты взял? — спросила Нора.
— Потому что это была бы комсомольская кровь. А так кому нужна моя паршивая кровь? Ни стыда в ней, ни совести. Только пиво и трава.
Педро вяло потянул на себя гитару. Димка стянул заношенные джинсы и спрятал покрытые длинными черными волосами белые ноги под стол. Он вытащил из спортивной сумки блокнот и снова стал туда что-то записывать еле видимым мелким почерком.
— Ну вот, философ опять сел писать, — улыбнулась Нора. — Что ты там все пишешь? Умные мысли? Я тоже раньше записывала умные мысли, но потом я выросла, и это прошло.
— Иди на хуй, Нора.
— Димка, ты что? — испуганно сказала Нора.
— А ничего. Просто иди на хуй, и все, — спокойно сказал Димка совершенно не своим голосом. Он встал из-за стола и вдруг с силой стукнул по нему кулаком, так, что посыпались его блокноты и по полу разлетелись листки. И резко вышел из комнаты.
Вечером Толик убежал покупать цветы новой девушке, про которую он уже третий день думал, что она — лучшее из всего сотворенного Господом после Евы. А может, и до.
Над общежитием громыхало:
— Халява, ловись!!!
Это студенты согласно традиции просовывали в форточки открытые зачетки и взывали к богам сессии, чтобы те обеспечили им сонного, полуслепого, рассеянного экзаменатора с энурезом — чтобы часто выходил в туалет и можно было в это время списать все ответы.
— Иди хоть халяву полови, Педро, — сказала Нора.
— Да ну их всех в жопу. Если меня не отчислят, я сам уйду. Задолбался слушать этих идиотов коммунистических.
— Ты так странно живешь, Педро, — сказала вдруг Нора то, что давно хотела сказать. — Тебе как будто вообще ничего не нужно.
Педро задумчиво посмотрел на свои грязные ногти и сказал:
— Мне нужно только, чтобы мне было нескучно. А мне скучно, понимаешь? Жить скучно. Тебе разве не скучно?
— Нет, — ответила Нора и подумала, что, если бы Борис хоть раз позвонил, ей было бы еще нескучнее.
— Конечно, куда вам с Толяном скучать. Вы тогда за презервативами бегать не успеете. Ладно, не обижайся, — сказал Педро, хотя Нора не собиралась обижаться.
Нора взяла сигарету, подкурила ее медленно, подошла к окну, выглянула, не увидела во дворе ничего интересного, обернулась обратно и долго смотрела в захватанное зеркало, висевшее над диванчиком Педро, выпуская дым в свое отражение.
— Интересно, что из нас вырастет? — вдруг сказала она.
— А мне неинтересно, — отозвался Педро. — Из меня ничего хорошего точно не вырастет. И из Димки тоже. А из вас с Толяном, может, и вырастет что-нибудь. Вот мы с Димкой и будем на вас любоваться.
— А где Димка, кстати?
— Не знаю, я его с утра не видел. С тех пор, как он тебя послал.
Комната триста пятнадцать заснула, первый раз с весны, с закрытыми окнами. На полу и на стульях валялись отвыкшие от хозяев свитера и осенние куртки.
Ближе к рассвету Толик проснулся от истошного крика. Крик доносился из кухни и становился все громче и все страшнее. Толик, как был, в трусах, с шумом спрыгнул с кровати и рванул на кухню.
В коридоре хлопали двери и показывались заспанные лица — проснулся весь этаж. Толик за мгновение добежал до кухни. У дверного проема стоял Джоник из триста второй — музыкант и наркоман с первыми в городе дредами. Обеими руками он сжимал свои дреды так, как будто пытался выдавить из головы то, что сейчас увидел. Вопль, разбудивший этаж, вырывался откуда-то из глубины Джоника.
Толик отпихнул Джоника и замер на пороге. В темноте общей кухни, над свалкой из мусорных отходов висело что-то большое и бесформенное.
— Норрра-а-а-а, — прохрипел Толик, — что ты наделала, мать твою! Су-у-у-у-ука!!!
Девятая глава
Гой ты, рушник, карбованец, семечки в полной жмене!
Может, Бродский, а может, и не Бродский
Есть ли что-нибудь в мире прекраснее поля июльских подсолнухов под кубанским небом?
Едешь по трассе. Она блестит, как смола. Вокруг бесподобное лето. Густой и тягучий воздух, жирный, как бульон, залил степь, залил дорогу, залил черные пашни, и рощу серебряных белолиственниц, и зеленую глубь неподвижных лиманов. Редко мигают окном голубые саманки. Во дворах наливаются персики, млеют на крышах кошки. Медленно и торжественно, как подводные лодки, плывут по жаре индоутки. На веревках сверкает крахмальная стирка. Одинокий комбайн, как самолет в небе, волочит за собой след из соломенной пыли. Ветер плещет и гонит пшеницу, разбивая ее об асфальт, как прибой, и, как чайки над морем, над полем носятся галки.
А поверх всего непереносимо, сногсшибательно, фантастически сияет небо.
Над Кубанью небо в июле сияет так, что не видно солнца. Бледное, мутное пятно в углу, как будто на скатерть пролили пахту, — это и есть солнце. А все остальное — пронзительно синее небо. И вот изпод этой ослепительной сини вдруг как хлынет прямо на трассу, как буря, поле июльских подсолнухов со всей дерзостью своих красок.
Никакому Моне ни в каком страшном сне и не снилось.
Буря жгучей могучей зелени, и на ней тысячи пленительно ярких голов, поразительных, гордых созданий; стройные, стоят перед небом, как красавицы перед царем на смотринах, расправили острые лепестки и крутят вихрами с востока на запад, послушные только движению солнца.
Разве можно проехать мимо поля июльских подсолнухов и дальше спокойно жить?
Нельзя.
Пока не увидишь среди них шикарный акриловый плакат: «Добро пожаловать в самую большую станицу в мире. Штраф за сквозной проезд — тысяча рублей».