XIV
На время это удалось. Цесаревна зажила со своими приближенными в деревне своею обычною жизнью, проводя по целым дням на свежем воздухе, в катаниях верхом и в экипажах, в прогулках пешком, а по вечерам у нее во дворце пели, плясали и всячески забавлялись в больших, ярко освещенных покоях, угощались вкусными обильными ужинами с заграничными винами и домашнего приготовления настойками, наливками, медами.
В свите ее всегда можно было видеть красавца Розума, но держал он себя так скромно и так стушевывался перед тем, которого давно привыкли считать ближайшим к цесаревне лицом, что никому не приходило в голову в нем видеть соперника Шубину в сердце дочери царя Петра Великого.
Одна только Ветлова подозревала истину, ей одной Шубин поверял первое время терзавшие его муки ревности.
— И что всего тяжелее для меня — это то, что я и ненавидеть его не могу: такой он чистосердечный и так безумно ее любит, — сознавался он Лизавете Касимовне, когда становилось нестерпимо молчать и не искать сочувствия у дружески расположенного к нему существа.
— Никогда она вас на него не променяет, — возражала она, — вы друг испытанный, и ни с кем не может она так откровенно говорить, как с вами. Розум еще молод и так наивен, что понимать ее не может, и она им забавляется, как игрушкой.
— Еще бы! Да если б было иначе, мне оставалось бы только умереть. Я знаю, что в тяжелые минуты она всегда про меня вспомнит и всегда придет ко мне за советом и за утешением.
— А Розум ей только для песен да для плясок нужен, — спешила подтвердить его собеседница.
Шубин очень переменился с того дня, когда так наивно изумлялся, что цесаревна, отвечая на его любовь, медлит узаконить и освятить свою с ним связь и предпочитает опасные бури безнадежных стремлений к престолу мирной и счастливой жизни с любимым человеком; теперь он многое понял и, в ущерб личной выгоде, во многом ей сочувствовал. Теперь он, наравне со всеми ее приверженцами, страстно желал ее воцарения на престоле ее отца и, как казалось Ветловой, не прочь был не одними словами, а также и делом этому способствовать. У него завелось большое знакомство в Москве, и из вырывавшихся у него слов, в минуты душевного возбуждения, можно было заключить, что он затевает что-то такое решительное и, без сомнения, опасное с новыми друзьями.
Однажды во время продолжительной беседы с Ветловой, в то время как цесаревна каталась в санях с Розумом, Шубин сознался ей, что он отказался от катания под предлогом нездоровья нарочно, чтоб уступить свое место в царском экипаже Розуму.
— Я же вижу, что она на него насмотреться не может, ну и пусть! Того, что я для нее же сделаю, этому красавчику с влюбленными глазами ни за что не сделать, и когда она узнает, тогда…
Он не договорил, как бы испугавшись нечаянно сорвавшегося с языка признания, а Ветлова притворилась, что не придала этому признанию никакого значения, но с этой минуты подозрения ее усилились, и она стала искать случая вызвать его на большую откровенность. А он между тем начал заметно от нее отдаляться, чаще прежнего уезжал в Москву, возвращался назад в возбужденном состоянии, запирался под предлогом нездоровья в своих покоях, где, отказываясь от посещений не только ближайших к цесаревне лиц, но и ее самой, принимал своих новых московских приятелей, которых, ни с кем не познакомив, сам провожал пешком через парк к тому месту, где их дожидались привезшие их сюда лошади, и так старательно избегал расспросов как на их счет, так и насчет своих поездок в Москву, что ничего больше не оставалось, как перестать задавать ему вопросы.
Все больше и больше убеждалась Лизавета Касимовна, что Шубин готовится кинуться очертя голову в опаснейший омут в надежде доказать цесаревне, что он достоин ее любви, и, сознавая свою беспомощность остановить его на краю гибели, она решила посоветоваться на этот счет с Маврой Егоровной.
Оказалось, что Мавра Егоровна вполне разделяет опасения Ветловой. Она была убеждена, что в самом Александровском есть шпионы, следящие за каждым их шагом и доносившие Бирону про все, что здесь делается, говорится и замышляется.
— Я уж про это говорила с цесаревной…
— С цесаревной! Неужели и ей это тоже известно? — вскричала, вне себя от изумления, Ветлова.
— Ей так хорошо это известно, что Александровское утратило для нее всякую прелесть, и мы, вероятно, очень скоро переедем в Петербург. Там будет труднее взвести на нее клевету, чем здесь.
— Могу я передать Шубину ваши слова?
— Пожалуйста, я хотела вас об этом просить, чтоб он бросил свою опасную затею. В Петербурге ему не с кем будет об этом и думать. Вы даже можете ему сказать, что цесаревна намерена раньше времени покинуть Александровское, чтоб избавиться от бироновских клевретов, присланных сюда, чтоб за нею следить; авось хоть это заставит его образумиться.
Но сообщение это не произвело на Шубина никакого впечатления. Выслушал он Ветлову терпеливо и без возражений, как человек, которого ничто на свете не заставит отказаться от того, что он считает единственной для себя целью в жизни, и с этого дня стал еще старательнее избегать оставаться с нею наедине и чаще прежнего уезжал в город. К нему же никто больше из Москвы не ездил.
Наконец, и цесаревна обеспокоилась переменой в том, которого она еще называла своим сердечным другом, и в одно прекрасное утро очень долго с ним беседовала, запершись в уборной, а вышедши оттуда, сказала Лизавете Касимовне:
— Он, кажется, теперь успокоился. Мне удалось его убедить, что с его стороны глупо ревновать меня к Розуму. Разве этот юноша может мне его заменить? Разве он может мне быть другом?
Однако в тот же день Шубин все-таки уехал в Москву, вернулся оттуда поздно ночью и такой расстроенный, что на другой день не явился к завтраку, к которому ждала его цесаревна.
Растревоженная, она сама к нему пошла, но его дверь оказалась запертой, а Лизавете Касимовне, обратившейся с расспросами к его камердинеру, удалось узнать, что барин его вернулся из Москвы «не в себе».
— Опоили его, верно, зельем каким, очнуться до сих пор не может. Всю ночь был как в бреду и в какой-то ярости. Они уж давно начали пить, и по всему видать, что запой на них находит…
Повествование свое он заключил тем, что упал перед нею на колени, умоляя держать сказанное ей в тайне.
Жизнь в Александровском становилась невыносима, и все обрадовались как избавлению, когда цесаревна объявила, что до весенней распутицы намерена переехать в Петербург.
Но когда все приготовления были сделаны, накануне дня, назначенного для отъезда, Шубин опять исчез, оставив цесаревне письмо, над которым она долго плакала, запершись в своей спальне, а затем приказала Ветловой распорядиться, чтоб певчие с Розумом немедленно уезжали прямо в Петербург, остановившись в Москве для того только, чтоб переменить лошадей.
— Чтоб их уж там не было, когда мы приедем, — объявила она. — И ты сама это должна объявить Розуму, я не хочу его видеть перед отъездом отсюда.
Лизавета Касимовна поняла, что это была жертва, приносимая Шубину вследствие его письма, и она отправилась исполнять поручение.
Розум и здесь тоже занимал помещение отдельно от товарищей, в одном из флигелей дворца, и Ветлова нашла его, углубленного в приготовления к отъезду. Выслушал он про новое распоряжение цесаревны очень спокойно, не выражая ни удивления, ни разочарования, и только спросил, почему именно ему это сообщают, ведь не он распоряжается царским поездом.
— Ее высочеству, вероятно, было угодно вас предупредить, что вы поедете не с нею, как было условлено раньше, — отвечала Ветлова.
С каждым днем недоумевала она все больше и больше, размышляя о характере этого юноши. Такого такта, осторожности, умения собою владеть и душевной твердости уж, конечно, никто из знавших его раньше от него не ожидал. Да и сам он вряд ли подозревал, какого рода душевные свойства в нем проявятся в новом положении, при близости той, о которой он мечтал в степях далекой Украины.