Много еще говорила цесаревна, наслаждаясь звуками собственного голоса и представлениями, возникавшими в ее воображении с каждым произносимым словом. Ее не слушали. Лизавета себя спрашивала: как могла она до сих пор не видеть, что Ветлов ее любит… и что сама она уже давно к нему не равнодушна? Давно, может быть, еще при жизни мужа, ни с кем не было ей так хорошо, как с ним… И затосковала она с тех пор, как решилась отдать сына на воспитание Воронцову потому только, что с Филиппушкой не будет больше того человека, без которого, по выражению цесаревны, жизнь утрачивает для нее всякую прелесть: тускла, скучна, бессодержательна, как дождливый, пасмурный осенний день…
— Ну, что же, сватать мне тебя за Ивана Васильевича Ветлова? — спросила наконец цесаревна, ласковым движением приподнимая опущенную голову своей слушательницы и заглядывая пристальным взглядом в ее зардевшееся лицо.
— Сватайте, ваше высочество, — чуть слышно проговорила она и со смущенной улыбкой прибавила: — Разве я смею ослушаться ваше высочество?
— Ах, ты, притворщица! — расхохоталась цесаревна. — Так это ты для меня? Чтоб исполнить мое желание? Ха, ха, ха! Ну, пусть будет по-твоему. Я ему так и скажу: не любит она тебя, терпеть не может и, только чтоб меня не ослушаться, выходит за тебя замуж!
IX
Наступившая осень принесла для цесаревны особенно много неприятностей и огорчений.
Великая княжна Наталья Алексеевна заболела, как говорили, от огорчений, причиняемых ей через Долгоруковых царем, который охладел и к ней, как и к тетке, столь нежно им раньше любимой. Слабого здоровья, с расположением к чахотке, великая княжна не выдержала ежедневных и ежеминутных раздражений, опасений и оскорблений, занемогла и скончалась, не успев примириться с цесаревной. Смерть сестры сильно поразила царя и еще больше сблизила его с Долгоруковыми, которые наперегонки изощрялись в придумывании разнообразных развлечений, чтоб заставить его забыть печаль. В развлечениях этих цесаревна участия принимать не могла, во-первых, потому, что про нее умышленно забывали, а во-вторых, потому, что она вовсе не расположена была о себе напоминать и сама отдалялась от врагов, сделавшихся лучшими друзьями ее царственного племянника.
Всех поражало кажущееся равнодушие, с которым она переносила свою опалу, и люди, раньше упрекавшие ее в легкомыслии, не могли не сознаться, что она проявляет много царственного достоинства и душевного величия в тяжелых обстоятельствах, при которых самым безотрадным образом складывалась ее жизнь. По целым неделям жила она в своем милом Александровском с фаворитом своим и преданными ей слугами, из которых каждый с радостью отдал бы за нее жизнь: так умела она привлекать к себе сердца ласковым обращением, впечатлительностью, участием к чужому горю и готовностью помочь нуждавшимся всеми имевшимися у нее средствами. Все прощалось ей за эту отзывчивость, и она с этого времени приобрела себе друзей на всю жизнь во всех слоях общества, начиная от важных сановников и кончая крестьянами, духовенством, певчими ее капеллы, слугами ее — всеми, кто имел счастье ее видеть и слышать; все ею любовались, восхищались ею и страстно желали видеть ее царицей.
Из-за нее любили и Шубина, находя его простым, добрым, доступным каждому, неспособным ни на чванство, ни на то, чтоб забыться перед высокой личностью, удостоившей его своей любви.
Весело, спокойно и беззаботно жилось в Александровском в то время, как Москва кишела интригами, подвохами, подозрительностью, слухами об арестах, обысках, ссылках и казнях.
Возрастая с каждым днем, могущество Долгоруковых казалось уже многим несокрушимым, и мрачное отчаяние овладевало всеми истинно русскими людьми. Водворился полнейший застой во всех делах, как частных, так и государственных. Неуверенные в завтрашнем дне обыватели прекратили обычные свои занятия, деньги прятались в тайники на черный день, кто мог, тот удалялся в деревню. Верховный совет бездействовал и распадался, члены его отсутствовали, кто ссылаясь на болезнь, как Голицыны, кто из опасения быть удаленным Долгоруковыми сам удалялся. Такая была нехватка государственных деятеляй, что некому было заменять даже умерших — все, что было лучшего в России, умного, способного, честного и преданного родине, попряталось и притаилось в ожидании… Чего именно — никто не знал, но положение казалось всем слишком тяжким, чтоб продолжаться, тем более что разлад и крамола начинали уже заражать воздух в самом дворце царя.
Народ начинал громко роптать, но ропот его царя достигнуть не мог: он проводил всю свою жизнь в забавах либо в селе Измайлове, либо в Горенках, загородном имении Долгоруковых, зорко следивших за тем, чтоб ничто им враждебное до него не доходило и чтоб за развлечениями и удовольствиями у него не оставалось ни одной минуты на то, чтоб задуматься о заботах и обязанностях, сопряженных с его положением.
С каждым днем, с каждым часом положение все больше и больше обострялось. Цесаревна, как дочь Петра Великого и как первая претендентка, по праву рождения, на престол, стояла слишком высоко: убрать ее с дороги, как других, было небезопасно — надо было сначала ослабить ее партию преследованиями, рассеять ее, отнять у нее энергию, доказать ей тщету ее надежд, бессмысленность ее упования.
Травля на приверженцев Елисаветы Петровны началась, и в самое короткое время она лишилась многих из своих приверженцев, сосланных из Москвы в деревни и дальше, в Сибирь. Но враги действовали ловко и с хитро рассчитанной осторожностью, удаляя сначала тех, отсутствие которых не было достаточно чувствительным для привязчивого сердца цесаревны: к ее самым близким еще не придирались и оставляли их до поры до времени в покое. Но спокойствие это было непродолжительно.
Тоскливый осенний день клонился к вечеру. Промеж спутанных голых ветвей деревьев, окружавших Александровский дворец, резко выделявшихся на темном небе, начинали уже то в одном окне, то в другом зажигаться огни, и ночной сторож, гремя ключами, уже подходил к парадным воротам, чтоб их запереть, как вдруг отдаленный звон колокольчика заставил его остановиться и прислушаться.
Долго не мог он понять, откуда достиг его ушей звон и действительно ли кто-то едет к ним или ему это только кажется: звон то приближался, то отдалялся, а по временам и совсем замолкал, — так что, соскучившись прислушиваться к нему, старик уже решился запереть ворота и идти ужинать, но в ту самую минуту, когда он уже схватился за створку, чтоб потянуть ее к себе, звон раздался так явственно, что всякое сомнение в том, что к ним едут гости, исчезло. Звон не смолкал, залаяли в деревне собаки, завторили им свои, послышались торопливые шаги сбегавшегося из всех служб народа, и с дворцового крыльца сбежало несколько лакеев узнать о причине неожиданного переполоха в такой неурочный час, когда метрдотель уже хлопотал у стола, на котором расставляли посуду для ужина, ключник вылезал из подвала с винами в сопровождении мальчишки с фонарем, а камер-юнгферы освежали спальню и готовили цесаревне кровать на ночь.
А колокольчики (теперь можно было различить, что их было несколько) звенели все звонче и звонче, приближаясь к околице, замыкавшей широкую аллею из лип и дубов, которая тянулась к ней от ворот на полверсты, по крайней мере. От толпы зевак, скопившейся у ворот, обменивавшейся замечаниями и предположениями, отделился мальчишка пошустрее прочих и кинулся опрометью известным ему кратчайшим путем отпирать изгородь, и минуты через три звон колокольчиков, лошадиный топот и стук колес раздались уже по аллее, освещая пространство, по которому продвигался поезд, освещенный колеблющимся светом зажженных фонарей, к которому вскоре присоединились факелы высланных навстречу гостям верховых. Впереди скакали вооруженные люди, за ними следовала огромных размеров дорожная колымага, запряженная восемью лошадьми, с тремя форейторами и внушительной наружности кучером на таких широких козлах, что по обеим сторонам вполне удобно помещалось двое слуг в ливрейных плащах и в шляпах, украшенных галунами. На запятках вытягивались двое гайдуков, а за колымагой следовало несколько повозок с прислугой и со всем необходимым для долгого путешествия.