X
Наступил новый, 1730 год.
Москва веселилась вовсю. Дня не проходило без нового празднества, без новых выдумок. Изобретательны были Долгоруковы на развлечения царя. Никогда еще не было в России такого молодого, беззаботного и жизнерадостного двора. Со смертью великой княжны Натальи Алексеевны последнее облачко разума и совести рассеялось на горизонте окружавшей мальчика-государя атмосферы, никто уж больше не напоминал ему ни о чем неприятном: ни об обязанностях перед народом, ни о необходимости приобретать знания для управления государством и беречь здоровье свое и силы на предстоящий ему тяжелый и трудный подвиг служения родине в качестве ее главы и представителя — ничего подобного никто ему не говорил, а изощрялись только наперебой заглушить в душе его те зачатки добра, которые он проявлял раньше, когда систематическая порча его умственных и душевных способностей не достигла намеченной цели; воспитать из него безвольного кретина, ни на что доброе не способного, да сделаться ему настолько необходимыми, чтоб он чувствовал себя без Долгоруковых вполне растерянным и беспомощным.
И этого достигли: своей воли, своих мыслей и даже вкусов у него больше не было, на все смотрел он их глазами, и, к ужасу немногих русских людей, еще не изгнанных из дворца, сама невеста, тщеславная красавица с умным, властным взглядом и хитрыми губами, с каждым днем овладевала все сильнее и сильнее всем его существом; он так ее боялся, что в ее присутствии окончательно терял всякое самообладание и не только говорил, но и думал только то, что она хотела.
— Колдуны, чистые колдуны, — говорили про Долгоруковых жители Москвы и окрестностей, крестясь дрожавшими руками, чтоб отогнать лукавого, не перестававшего в это страшное время нашептывать им опасные мысли.
По увеличивавшимся с каждым днем предосторожностям против скрытых врагов, принимаемым временщиками, можно было догадаться о том, как мало чувствовал себя царь в безопасности среди русского народа, а исчезавшие почти каждый день люди разного звания и состояния из числа сторонников цесаревны и неосторожных хулителей самозваного правителя государства служили красноречивым подтверждением этих догадок.
Казалось, что одна только забота о безопасности своей и своих занимала правителя. Все государственные дела были в еще худшем застое, чем при Меншиковых, а о заседаниях членов Верховного тайного совета все забыли и вспоминать, точно никогда их и не бывало.
Хорошо, что на окраинах бодрствовали и не щадили жизни для родины такие молодцы из русских людей, как Иван Максимыч Шувалов на финляндской границе, граф Головин, князь Урусов и другие в Остзейском крае, Панин и гетман Апостол с малороссийскими казаками на границе Польши и Ливонии, а Бутурлин охранял Россию от кочевья в то время, как генерал Тараканов зорко наблюдал за турками, калмыками и донскими казаками на Дону. Оскудей Русская земля честными людьми, не роди она таких героев, быть бы ей расхищенной на клочки многочисленными и вековечными своими врагами — немцами, поляками и басурманами.
Но долго оставаться в таком положении государству было немыслимо, и все это понимали — все, начиная с тех самых, которые создали из корыстных видов это положение.
Что-то готовилось. Чего-то ждали, и ждали с тоскливой тревогой и недоверием к вершителям судьбы России.
В конце рождественского поста, темною ночью со снежною метелью, свирепствовавшей с вечера, во входную дверь небольшого флигеля близ дворца, прятавшегося за высокими деревьями, покрытыми инеем, постучались.
Тут жил управитель Александровского Ветлов, и он уже давно спал в спальне с плотно притворенными дубовыми ставнями, когда ближайший его слуга Петруша поднялся с постели, чтоб подойти к двери в прихожей, растворить ее и, выйдя в сени, спросить у стучащих со двора:
— Кто тут, и что нужно?
Странно ему показалось, что стуку этому не предшествовал ни стук растворяемых ворот, ни лай собак, ни скрип полозьев по снегу, ни топот лошадиных копыт. «Пешком, видать, припер кто, но откуда же пролез, когда вся усадьба обнесена изгородью и у всех ворот замки и сторожевые собаки?» — думал он, предлагая свой вопрос незнакомцу.
— Отворяй скорее, паренек, давно уж я тут околачиваюсь, надобность мне до Ивана Васильевича пребольшая. Впусти меня хоть в сени, зазяб я дюже на ветру-то. Да скажи ему, что из Лебедина Сашуркин пришел.
Голос, произносивший эти слова, показался Петруше знакомым, и он впустил ночного посетителя в сени, запер за ним дверь и побежал будить своего барина.
Узнав, что к нему пришел человек из леса, Иван Васильевич приказал тотчас же ввести его в спальню, а сам принялся наскоро одеваться в полной уверенности, что уснуть ему в ту ночь уж больше не придется.
Посещение это так живо напомнило ему предпоследнее свидание с покойным Праксиным, когда, решившись идти на добровольную страду, он зашел к своему молодому другу с предсмертным наставлением для жены и сына, что мороз пробежал у него по телу от предчувствия новой беды. И предчувствие не обмануло его. Посланец из леса явился с просьбой от всех жителей леса как можно скорее туда приехать, чтоб всех их спасти от великой опасности.
Брожение, начавшееся по всей России, уже проникло и в лес благодаря появлению «новых» людей.
— Уговаривают народ сниматься с места, чтоб присоединиться к какой-то громаде, которая решила будто бы овладеть всеми городами по берегам Волги и всеми барскими поместьями, господ всех повыгнать и убить, а самим расселиться в захваченных домах и усадьбах и таким образом положить начало новому всероссийскому царству вольных православных людей. Да беда в том, что подстрекают на это дело такие людишки, которым веры нельзя давать, — объяснял Сашуркин, небольшого роста крестьянин, с умным лицом, в опрятном суконном кафтане из верблюжьего сукна, подпоясанном алым кушаком домашней пряжи.
Давно уж у лесных жителей и сукно свое ткали, и красили его.
— Что это за люди? — спросил Ветлов.
— Разные, Иван Васильевич: есть и казаки, и хохлы, и поляки, и русские; из-под Москвы даже двое появились и хвастаются, что им все до крошечки известно про то, что здесь делается… Если им верить, так уж царя-то и в живых нет, а будто под его именем Долгоруковы какого-то своего племяша на Москве народу показывают…
— Вздор это, царь жив и здоров, — объявил Ветлов.
— Знаем мы: кабы умер, ты бы нас оповестил, ведь тогда на престоле быть цесаревне, Елисавете Петровне, все мы за нее жизнь положить с радостью готовы. Так вот наши старики и послали просить тебя к нам скорее пожаловать, чтоб враки пришлецов прекратить. Зачали они свое проклятое дело с села Яшкина…
— Это господ Ратмировых?
— Точно так. Там, ты сам знаешь, господ-то никогда и не видывали, даже на освящение храма никто не приехал, а теперь имение принадлежит сиротке малолетней, которая у родственников в Москве живет, а родственники те, говорят, ближайшими людьми при Долгоруковых состоят, у изводителей царя, ну, сам посуди, в каком там смятении все умы и в какое брожение они соседей приводят. Уж и в Лебедине начинают поговаривать, что давно от тебя нет вестей, и жив ли ты, и почему не хлопочешь ты за цесаревну, если царенка-то больше на свете нет. Кому же охота под долгоруковским отродьем быть, сам ты посуди?
— Говорю же я тебе, что все это враки! Неужто ж я бы вас без вестей оставил, кабы взаправду царь Петр Алексеевич жизнь бы свою покончил! Разве не оповестил я вас, и когда Меншиковых сверзили, и когда великая княжна скончалась? — вскричал запальчиво Ветлов. — От меня, ни от кого другого, узнали вы и про смерть Петра Филипповича, и за что ему мученическая кончина была, обо всем, что происходит при дворе и что вам нужно знать, я вас оповещаю, а вы там каких-то воров, пришлых и незнаемых, к себе пускаете и даете им народ мутить враками! Да вас таким образом и невесть в какой омут затянут! Разбойников и поджигателей из вас сделают! Креста на вас, что ли, нет, чтоб на такие воровские речи уши распускать?