Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А кто твои земляки? Хохлы, верно? — полюбопытствовал будочник, невольно улыбаясь смешному говору юноши, его растерянному виду и красивому продолговатому лицу с большими черными, как спелые вишни, глазами, с длинными ресницами и тонкими бровями, на которые спускались в беспорядке густые всклоченные темные кудри.

Это был настоящий красавец, высокий, стройный, с правильными, точно у античной статуи, выточенными чертами, с алыми губами, между которыми сверкали ослепительной белизны зубы, и с певучим, звучным голосом, которому природный акцент придавал особенную обаятельную прелесть.

— Хохлы. А ты почем знаешь? — спросил он с улыбкой, от которой заискрились его глаза.

— По говору. Вас сейчас можно по говору узнать. А кто твои земляки? При каком они здесь деле?

— Они в певчих.

— У кого в певчих? У нас многие бояре держат певчих. Есть певчие при домовых церквах у Шереметевых, у Шуваловых, у Воронцовых, у Татищевых, а также во дворцах у императрицы, у цесаревны Елисаветы Петровны…

— Они у нее, у цесаревны.

— Так бы и говорил. Вот тебе дворец цесаревнин, — указал будочник на высокое здание, красовавшееся в сотне шагов от будки.

От света, кое-где пробивавшегося из некоторых окон, тени сгущались вокруг здания еще чернее, и освещенные окна показались юноше живыми и пристально на него глядевшими глазами.

«Так вот где она живет!» — подумал он.

Сердце его забилось таким благоговейным восторгом, что у него дыхание перехватило в груди. Как вкопанный стоял он, не спуская глаз с дворца, превращавшегося в его воображении во что-то сверхъестественно-могучее и прекрасное, оживотворенное присутствием той, которая казалась ему выше и недосягаемее всего на свете. Не замечал он ни взгляда, полного недоумения, устремленного на него будочником, который начинал уж принимать его за помешанного, не чувствовал морозного ветра, вихрем проносившегося над его обнаженной головой, шевеля его тяжелыми густыми кудрями, опомнился он тогда только, когда будочник, дотронувшись до рукава его смешной хламиды, проговорил, указывая ему на ту стену дворца, где у растворенных ворот виднелся сторож.

— У цесаревны певчие живут во флигеле, во дворе. Спроси у сторожа, он тебе укажет, как туда пройти. А сам-то ты где пристал? Видать, недавно в Петербурге: бродишь как очумелый, — продолжал его допрашивать будочник.

— Сегодня только приехал, с полковником Вишневским, с Федором Степановичем. Вывез он меня из Чемер так прытко, что ни с кем из своих проститься я не успел.

— Что же это он тебя одного в городе-то бросил?

— Он меня не бросал, я сам… захотелось земляков повидать, завтра, может, будет недосуг, завтра меня поведут к певчим ее величества…

— Тебя, значит, в царскую капеллу привезли? Ладно. Ну, ступай к твоим землякам да попроси их тебя скорее оболванить, чтоб тебе таким простофилей по улицам столицы не шататься.

Он еще раз объяснил ему, как ближе пройти во флигель, занимаемый цесаревниными певчими, и минут через десять юноша стучался в дверь длинного флигеля, из которого, вместе со светом из окон, доносилось громкое пение, прерываемое громким смехом и восклицаниями.

На вопрос человека, отворившего ему, кто он и кого ему здесь нужно, он отвечал, что зовут его Розумом, что приехал он из Малороссии и что желательно ему повидать земляков Илью Ивановича Тарасевича и Василья Дмитрича Божка.

— Розум! Алешка! Как ты сюда попал?.. И как же ты вырос! Ни за что бы тебя не узнать, кабы ты сам не назвался! — вскричал молодой сутуловатый человек, выбежавший в сени, чтоб узнать, кому вздумалось их посетить, и втаскивая земляка в горницу.

Выскочили из соседних комнат остальные жильцы флигеля, гостя окружили, сняли с него хламиду, выхватили из его рук меховой треух, ввели в большую, освещенную двумя кенкетами залу, с клавесином и с поставцами, заваленными нотами вдоль стен, двумя-тремя дюжинами ясеневых стульев и, не переставая закидывать его расспросами о родине и об оставшихся там близких, усадили его на диван, обитый кожей, и, наставив на стоявший перед ним овальный стол всякой еды и питья, стали наперерыв угощать его всем, что нашлось в кладовой и в кухне.

— Так ты в императорскую капеллу привезен? Жаль, что не к нам, — заметил Божок, — там все немцы распроклятые орудуют и такие завели порядки, что русскому человеку хоть в петлю лезть от них. А у нас здесь весело, нас цесаревна в обиду не дает и, как родная, с нас заботится. Еда у нас изрядная, ливрея красивая и свобода ходить по гостям полная — только не напивайся до безобразия да будь на своем месте к спевкам, ничего больше не требуется. И одежей не стесняют; у них, у императорских, по немецкому порядку: о каждом прорванном сапоге следствие да розыск, измучают допросами да выговорами, а у нас как что нужно — заяви в контору, сейчас дадут приказ мерку снять да новые сделать. Насчет вольного заработка то же самое: от приглашений на похороны, на крестины, на свадьбы и на большие обеды от именитых бояр да от богатого купечества отбоя нет, так что и денежки бы у всех у нас водились, кабы не транжирили по трактирам с вольными девками да с картежниками. А уж такие кутежи, вестимо, без вина не обходятся, потому и голоса скоро портятся…

Розум слушал эти россказни с недоумением и негодованием. С ума они спятили, чтоб, пользуясь таким великим счастьем — жить в двух шагах от цесаревны, петь в ее присутствии, числиться на ее службе, думать о водке да о вольных девках!

— И часто вы ее высочество видите? — робко спросил он.

— Это цесаревну-то нашу? Да каждый день. Такая охотница до церковного пения, что, когда новенькое разучиваем, она сама к нам приходит на спевку и нам подтягивает…

— Здесь? — сорвался помимо воли с губ Розума полный изумления вопрос.

— Здесь. Мы уж к этому привыкли. После спевки она нас заставляет наши казацкие песни петь, а потом прикажет принести из дворца угощение и сама нам по стаканчику вишневой наливки подносит и сидит тут у нас, калякает с нами.

— Сама?.. Здесь?.. В этой горнице сидит?..

Может быть, на том самом месте, на которое его посадили?!

В волнении он вскочил с места, и, когда у него спросили, что с ним и почему не допивает он стакан сбитня, который ему налили, чтоб его согреть, он, набравшись смелости, спросил, нельзя ли ему сюда прийти, когда цесаревна здесь будет.

— Мне хоть бы одним глазком на нее взглянуть… из щелочки… в замочную скважину, из другого покоя, так чтоб она не заметила… Притаюсь… не дыхну… Братики родные, окажите милость… облагодетельствуйте! — взмолился он вдруг так умильно, что все расхохотались и долго не могли унять порыв веселости: как взглянут на его растерянное, смешное лицо, так снова начинают смеяться.

— И потешил же ты нас, Розум! — сказал наконец Божок. — Да таких дурачин, как ты, одна только наша Украина родит! Надо и нам его потешить, братцы, показать ему цесаревну… Илья Иванович, — обратился он к Тарасевичу, — ты с камер-фрейлиной ее высочества Ветловой знакомство водишь, сходи-ка к ней да расскажи ей, какой чудной парубок к нам в столицу прибыл, пусть она про него цесаревне скажет…

— Что вы, Василий Дмитриевич! Нешто можно ее высочеству про такого чумазого, как я, говорить! — испугался Розум.

— Дурень! Да ты ей тем и будешь забавен, что чумазый: умытые-то ей уж давно надоели, всю жизнь она с ними. Ступай, ступай, Василий Дмитриевич, спевка-то у нас еще не скоро начнется, успеешь земляка довести да с рук на руки Лизавете Касимовне сдать…

— Так уж пусть он со мной и сам идет, — заметил Тарасевич, отыскивая шляпу с позументом и направляясь в прихожую, чтоб снять с вешалки плащ.

С восторгом провалился бы Розум сквозь землю или убежал бы назад в Чемеры, если б это было возможно: так смутило его такое быстрое и неожиданное исполнение заветнейшего его желания, но ему не дали с мыслями собраться: один из земляков нахлобучил ему на голову шапку, другой хотел надеть на него меховую его чуйку; однако все решили, что не для чего подвергать его издевкам придворных лакеев из-за оригинальной местной одежды, на которую они и сами теперь без смеха не могли смотреть, и рассудили, что он и без нее не замерзнет, проходя через двор к дворцу.

69
{"b":"137151","o":1}