Он, сердито нахмурившись, пришпорил лошадь и ускакал так далеко вперед, что вскоре исчез у нее из виду, но это не заставило ее ускорить шаг, и когда, проскакавши сломя голову до конца аллеи, он к ней вернулся и, весь красный от конфуза, взглянул на нее, то увидел, что она так весело на него смотрит своими большими карими смеющимися глазами, что вся его досада прошла, и он громко расхохотался.
— Какая вы занятная, с вами весело и ловко, как с товарищем! — сказал он.
— И всегда буду я вам добрым товарищем, ваше величество, — сказала она. — И чем ближе вы меня узнаете, тем ловчее вам со мной будет.
Они проехали несколько шагов молча. Ему столько хотелось ей сказать, что он не знал, с чего начать, и ничего лучшего не мог придумать, как объявить, что ему очень бы хотелось завтра вечером у нее ужинать в ее новом дворце, и вдвоем.
— Ужинать я и сама вас хотела к себе просить, ваше величество, но прежде, чем нам оставаться вдвоем, да еще ночью, нам надо обвенчаться, — возразила она, не переставая весело смеяться.
И какой это был заразительный смех! Долго-долго звучал он у него в ушах даже и после того, как они расстались, и, когда влюбленный мальчик прислушивался к ее смеху, припоминал ее веселые глаза и улыбку, у него на душе становилось так радостно, что ему хотелось прыгать и громко хохотать. Какая разница между этой невестой и первой, и как хорошо, что скучная княжна Марья Меншикова в Сибири, а эта веселая милочка всегда с ним останется.
Вернувшись с прогулки, княжна Катерина, не раздеваясь, прошла в кабинет отца, где застала старшего брата.
Уже издали, не доходя еще до двери кабинета, догадалась она, что брат приехал из Москвы с недобрыми вестями. Запальчивые восклицания отца долетели до ее ушей раньше, чем она успела переступить порог покоя, по которому он прохаживался большими шагами, в халате из красивой и тяжелой шелковой французской ткани и без парика, в то время как царский фаворит, как всегда, корректно расфранченный по последней моде, сидя в креслах с высокой спинкой у двери балкона, растворенной в сад, с еле сдерживаемым раздражением крутил в похолодевших от волнения пальцах дорогие кружева своего пышного жабо.
К появлению княжны отнеслись угрюмо. Князь Иван не шелохнулся и, ответив кивком на ее надменный поклон, отвернулся от ее пристального и насмешливого взгляда, чтобы смотреть на клумбу с отцветающими осенними цветами, благоухающую в двух шагах от балкона. А отец их прервал свое хождение для того только, чтоб отрывисто у нее спросить:
— Вернулась? Что так скоро? Заскучал он, верно, там с вами? И завтрак, верно, спакостили… Я говорил, что свежую рыбу нельзя тащить за десять верст по такой жаре, испортилась, верно? — продолжал он с возрастающим волнением, не дожидаясь ответов на свои вопросы.
— Кабы княжна Катерина захотела, государь не заметил бы, что рыба не первой свежести, — заметил князь Иван, не отрывая глаз от клумбы.
Она с живостью к нему обернулась, но колкое возражение, готовое сорваться с ее губ, не выговорилось, и, с усмешкой пожав плечами, она снова обратилась к отцу, который опять сердито зашагал по комнате.
— Мало ли что! Кабы у нас было сердце да благодарность к родителям, мы бы иначе себя держали, мы бы понимали, что глупо выставлять себя на посмешище людям, — продолжал он ворчать, избегая встречаться с глазами дочери, которая стояла неподвижно на том месте, близ письменного стола, у которого остановилась.
Она, надменно выпрямившаяся, с исказившимся от сдержанного гнева лицом, со сдвинутыми бровями и стиснутыми губами, казалась еще выше и тоньше от длинного темно-синего суконного платья, плотно облегавшего гибкий стан с молодой упругой грудью, тяжело дышавшей от усилия казаться спокойной и ни единым движением, ни единым звуком не выдать чувств, наполнявших ее душу.
— Вся Москва над нами смеется… Наши Горенки прозвали крепостью, и будто мы в ней насильно держим в пленении государя, — продолжал между тем ворчать с возрастающей горечью князь Алексей Григорьевич, постепенно одушевляясь своими собственными словами, — и будто этот плен ему так прискучил, что он ждет не дождется, чтоб кто-нибудь его от нас избавил…
— Это у Шереметевых рассказывают? — заметила княжна, мельком взглянув на брата, продолжавшего от нее отворачиваться.
— Не у одних Шереметевых, и в Александровском про нас сплетни плетут, да еще, может быть, похуже, — подхватил князь Алексей. — Нечего, сударыня, ухмыляться да плечами пожимать, хорошего в том мало, что ты ловка на лазуканье только с такими фертиками, как этот гишпанец голопятый, Мелиссино… Вот таким амурным упражнениям тебя не учить, таких щелкоперов ты мастерица с ума сводить, а как если до чего посолиднее дело дойдет…
— Батюшка, — прервала его с почтительною твердостью дочь, бледнея от его обидных намеков, — я пришла вас просить оказать мне милость…
— Что еще? Что тебе от нас надо? — сердито оборвал ее отец. — Тебе бы, сударыня, все только от нас требовать милостей, а чтоб заслужить их покорностью да повиновением, этого от тебя не жди!
— Это будет уж последняя от вас ко мне милость, батюшка. Я завтра уезжаю от вас совсем.
— Куда это?
— К себе, в тот дом, который государь приказал для меня отделать, близ своего дворца, — вымолвила княжна, невольно наслаждаясь эффектом своих слов.
Отец от изумления открыл рот, а брат, стремительно повернувшись к ней, смотрел на нее с таким выражением в широко раскрытых от изумления глазах, точно он не верил своим ушам.
— Если б была ваша милость, батюшка, сегодня же отправить туда мою мебель, посуду и людей, чтобы мне завтра со Стишинской уже в убранный дом приехать, — продолжала между тем все с тем же холодным спокойствием княжна. — Государь назвался ко мне на новоселье ужинать…
Уж это было слишком! Все одна устроила… сама… одна и пришла хвастаться… издеваться над ними…
Князь Иван сорвался с кресла и, объявив, что идет пожелать доброго утра государю, которого еще не успел сегодня повидать, торопливо вышел из кабинета, а отец его, чтобы привести в порядок чувства и оправиться от неожиданного сообщения, к которому он еще не знал, как отнестись, молча прошелся по комнате.
— Так ты завтра от нас совсем уезжаешь? — спросил он, останавливаясь перед дочерью, которая, не трогаясь с места, терпеливо ждала, чтобы он с нею заговорил. — Почему же ты собралась так внезапно, ни слова не сказав ни мне, ни матери?
— Не внезапно, батюшка, — вся Москва знает, что государь приказал отделать для меня дом близ своего дворца, чтобы чаще со мною видеться до нашего брака.
— У вас, значит, это уж решено? Сама все устроила?
— Давно решено, батюшка. Разве он жил бы у нас так долго, если бы не решил со мною обвенчаться? Сегодня он с вами переговорит об обручении. Ему хочется, чтобы оно было как можно скорее, в ноябре или в декабре, вот он вам скажет, а мне надо вас, дорогой батюшка, побеспокоить еще просьбой, — продолжала она, взяв руку отца и целуя ее, — пока хозяйство мое еще не налажено, не будет ли ваша милость — отпустить ко мне вашего француза? Государь с удовольствием кушает его стряпню, а мне хотелось бы, чтобы мой жених нигде не кушал с таким аппетитом, как у меня…
— Разумеется, тебе теперь француз-повар нужнее, чем нам, — процедил сквозь зубы князь. — Бери его и держи, сколько хочешь. Я так растратился за последнее время, что придется экономию нагонять… Ну, да зато дочку за царя просватал, — прибавил он с горькой усмешкой, не переставая повторять про себя: «Сама все устроила, сама, одна… И все польское воспитание! Сам виноват, сам виноват! Не дочь себе вырастил, а чужую… врага лютого, может быть… если вовремя ей не покориться…»
Он прошелся еще раз по комнате, опустился на обитый кожей диван, стоявший у стены рядом с библиотекой, вдали от дверей, и пригласил дочь сесть рядом с ним.
— Потолкуем, Катерина, может, в последний раз… ведь, как-никак, а все же я тебе родителем прихожусь и, кроме добра, ничего не могу тебе желать, — проговорил он с напускным добродушием, не вязавшимся с выражением его глаз, с пытливою подозрительностью устремленных на девушку.