Меня до слез трогала полемика между селом Ивановом и Вознесенским посадом. «Коварные вознесенцы!» — восклицал я, читая статейку ивановского обывателя. «Да куда же, однако, вы лезете, ивановцы!» — думал я, с другой стороны, смакуя возражение обывателя Вознесенского. И я до сих пор не мог уяснить себе, в чем заключаются обиды и язвы, которыми преисполнен этот знаменитый спор двух муниципий, но лицам, имеющим чувствительное сердце, не советую читать относящиеся до него документы, так как чтение это может довести до идеи о самоубийстве.
Вот сладкие плоды гласности! Подобно лире Орфея, она приводит в движение утесы, в гранитности которых никто доселе не сомневался, и заставляет плясать бессловесных, которые до настоящей минуты паслись по привольным равнинам обширного нашего отечества. Под влиянием тихого ее веянья умственные тундры наших бюрократов населяются цветами проектов и предположений, а сердца обывателей воспламеняются неутолимою жаждой просвещения и добровольных пожертвований. Под сенью ее весело засыпают все «Ивановы», «Батраковы», «Калужане», «Угличане», «Проезжие», «Прохожие» в сладком убеждении, что и они не бесполезные члены общества, что и им удалось пролить капельку в обширную лохань родного преуспеяния.
И если противники гласности указывают мне на какой-то Краснорецк, где будто бы и до сих пор, подобно ветру пустынь, рыскает по улицам Рыков, сокрушая зубы попадающимся навстречу обывателям, то я отнюдь не смущаюсь этим обстоятельством. Во-первых, рассуждаю я, свету истины не суждено проникать с одинаковою легкостью во все закоулки земного шара, и если существуют на свете целые страны, погруженные в скверну исламизма, то почему же Краснорецку не быть погруженным в скверну зуботычин? Во-вторых, если Рыков и действительно не внемлет спасительным уветам гласности, то это составляет лишь частный случай, доказывающий, что голова Рыкова подобна каменоломне, для разработки которой потребен железный лом, а не гласность. И в-третьих, наконец, что значит мрачный скрежет зубов одинокого Краснорецка перед радостными кликами, раздающимися в пользу гласности в Пензе, Тамбове и других центрах отечественного просвещения?
И, не обращая более внимания на унылый Краснорецк, я с сердечным замиранием жду каждого нового нумера «Московских ведомостей». Из них я узнаю, во-первых, что у нас, в городе Глупове, городничий совсем от рук отбился; на главной площади лежит кучами навоз; по улицам ходят стаями собаки, готовые растерзать всякого indiscret;[109] в трактирах вонь и мерзость; торгующее сословие продает втридорога и притом дурной товар; в довершение же всего, на днях виден был на небе метеор, но никто не заблагорассудил обратить на него внимание, ибо купцы и мещане в это время уж спали, а городничий и прочие аристократы играли в карты. «Да, брат, плох ты! совсем, старик, плох! — обращаюсь я мысленно к глуповскому городничему, — пора бы тебе в отставку да с женой на печку спать!» Во-вторых, я узнаю, что в городе Нововласьевске был предложен обществу вопрос о женском училище, но общество оказало при этом не только равнодушие, но даже невежество, соединенное с тупоумием; городничий, как урожденный насадитель просвещения, простер было десную свою, чтоб учинить бородотрясение одному из ревнителей тьмы, но должен был остаться при одном намерении, ибо общество единодушно оскалило зубы. «Да, брат! — обращаюсь я мысленно и к нововласьевскому городничему, — лет шесть тому назад попытки твои, всеконечно, увенчались бы успехом: и бороды были бы вытрясены, и Нововласьевск не остался бы без просвещения, а теперь вот… ахти-хти-хти!» И еще, наконец, узнаю, что в окрестностях города Ляказина ухает в болоте какая-то птица; что крестьяне в один голос говорят, что это ухает леший и предвещает войну, а исправник и не думает об истреблении этих предрассудков, как будто бы это и не его дело!
Прочитавши все это, я ощущаю спокойствие во всем моем организме. Я убеждаюсь до очевидности, что нет уголка на Руси, который не имел бы своего песнопевца, карателя пороков и оградителя чистоты и невинности; что десница его оградит меня в моих странствиях и удержит станционного смотрителя от отказа мне в лошадях, если сии последние действительно находятся налицо, а не в разгоне. Я сознаю себя безопасным; я чувствую, что могу жить и дышать свободно; что если кровожадный откупщик отпустит мне скверной водки, то не останется без обругания; что если ночью на улице нападут на меня собаки, то бдительный градоначальник выскочит из-за угла и не допустит растерзать меня; что если у меня в доме случится пожар, то местная пожарная команда распорядится мною и моим имуществом прежде даже, нежели я о том проведаю.
Вот сладкие плоды гласности! — снова восклицаю и, полный прочитанного, спокойно засыпаю себе с «Московскими ведомостями» в руках, а во сне между тем бесчисленными группами восстают передо мной все новые и новые родные срамоты!
Не могу до сих пор позабыть то ужасное, потрясающее действие, которое произвело в нашем родном городе Глунове получение первой обличительной статьи, направленной против нашего градоначальника. Погода в этот день стояла тихая и радостная; дороги были в самом исправном положении, и почта по этому случаю пришла необыкновенно рано, как бы сговорившись с редакцией «Московских ведомостей», чтоб сколь возможно неотложнее поразить наш город скорбью. Почтенный наш градоначальник, как нарочно, встал утром с постели правой ногой и, будучи в отличном расположении духа, отправился обрезывать сухие сучья у недавно посаженных им яблонь; супруга его, сидя на крылечке, варила варенье из только что поднесенной ей сочной и крупной клубники; маленький Коля и крохотная Ляля прыгали и резвились, поминутно перебегая от нежно любимой баловницы-матери к строгому, но справедливому отцу.
— Мамаса! эту кубнику купец пьисьяй? — пищала суетливая, от природы наделенная замечательным хозяйственным взглядом Ляля.
— А вцеласнее сено папасе Иван Фомич пьисьяй! — задумчиво рассуждал Коля, заглядевшись на вкусные пенки, накипавшие на варенье.
— Мамаса! это за то, стоб папаса Андьюску ихнего высек? — допытывалась резвая Ляля.
— Цыц, пострелята! — отозвался наш градоначальник, вслушавшись в долетавшие до него отрывки невинного детского разговора, — уйми ты их, сударыня! этак они, пожалуй, при губернаторе сдуру ляпнут!
Одним словом, все здесь дышало идиллией, но не той приторно-сладкой идиллией, в которой действующими лицами являются разрумяненные пастухи и пастушки, а нашею родною, отечественною идиллией, которая преимущественно избирает себе убежище в самом сердце полиции (по пословице: «невинное к невинному льнет») и в которой замечается полное отсутствие барашков (барашки эти, в виде брюхастых купцов и изворовавшихся мещан, обыкновенно пасутся там, где кончается картина, а именно в глуповском гостином дворе), — одним словом, идиллией, в которой нередко слышатся доносящиеся с пожарного двора крики: «Ай, батюшки, не буду!»
Но в мире всегда так бывает, что чем чище и непорочнее невинность, тем менее она приобретает прав наслаждаться плодами своей безукоризненности. Невинный ягненок едва успел подойти к ручью, чтоб утолить жажду, как на него уже наскакивает хищный волк и самым наглым образом придирается к нему, что он мутит воду («а я совсем и не мутил!» — пищит ягненок). В реке Ниле беспечно купается бедный мальчик, а из-за камышей уже стережет его крокодил. В городе Нововласьевске некоторый фабрикант, благодетельствуя своим меньшим братьям, деятельно выкупает их на волю, как вдруг налетает на него бюрократ и как дважды два — четыре доказывает, что товаром сим спекулировать воспрещается («Ваше превосходительство! позвольте мне двадцать тысяч на общеполезное устройство пожертвовать!» — как белуга ревет фабрикант, силясь освободить попавшую в капкан лапу. «Изволь, братец», — отвечает его превосходительство). Тем менее должен был ожидать себе от судьбы пощады наш градоначальник, который, несмотря на чистоту своих побуждений, все-таки был менее невинен, нежели упомянутые выше ягненок, купающийся мальчик и нововласьевский благодетельный фабрикант. И действительно, царствовавшая в городническом доме с утра идиллия была возмущена самым неожиданным образом, и крокодилом на этот раз явился уездный стряпчий.