Но, может быть, имеются какие-нибудь особенные и весьма секретные причины тому, что глуповцы так охотно беседуют о чужих делах и так упорно умалчивают о своих собственных? Согласен: может быть, и существуют такие причины; но согласитесь же и вы со мной, что, покуда они существуют, покуда слово будет представляться чем-то оторванным от жизни, чем-то существующим по себе и для себя, до тех пор не может быть и речи о каких-либо новых основах для жизни, до тех пор глуповцы останутся глуповцами. Скажу более: их ожидает на этом поприще новая п весьма существенная опасность, ибо, будучи поставлены, так сказать, в постоянное отлучение от своей собственной жизни, глуповцы могут утратить смысл ее, могут увлечься, могут принять средства за цель, полезную подготовку к делу за самое дело, и окончательно погрязнуть в бездне рыбных обедов… И тогда произойдет нечто странное: то, что в сущности составляет лишь негнусное препровождение времени, мало-помалу до того въестся в глуповские нравы, что глуповцы сочтут себя вполне удовлетворенными и получат сладкое убеждение, что для них действительно не может быть более приятного занятия, как облизываться, внимая рассказам о рыбных обедах.
Матрена Ивановна очень хорошо постигла пустопорожний характер этих бесед глуповских.
— Пущай побалуют! — призналась она мне однажды, в минуту откровенности, — это, батюшка, еще лучше, потому что мысли у них разбивает! Они, сударь, и невесть бы чего начудесили, кабы все молча да насупившись сидели; а теперь вот сойдутся да набрехаются досыта… ан сердце-то у них и отойдет!
И вот отчего Матрена Ивановна не только не боится новоглуповцев, но даже считает их заместо своих детей…
Указывают еще на общественную деятельность новоглуповца и отыскивают в ней признаки несомненной гражданской доблести. Рассказывают, например, что тогда-то такой-то неподкупный блюститель глуповского возрождения в три шеи выгнал от себя Терентья Силыча, явившегося на поклон с кулечком… Приводят факт и еще поразительнейший: Сила Терентьич, думая расположить в свою пользу другого такого же блюстителя, позвал его к себе на обед; но блюститель не только не тронулся этим, но даже всенародно и в собственном Силы Терентьича доме невежничал и паскудничал над ним самым постыдным образом и, возвратившись домой, тотчас же распорядился лишить этого обывателя всех прав состояния.
Действительно, перелистывая древнюю историю Глупова, я не нахожу в ней примеров столь доблестных. Древний глуповский magistrat был прост на этот счет: он любил, чтоб к нему ходили с кулечками, и не скрывал этого. Если случалось, что он и без того сыт по горло, то и тогда он не гнал просителя в три шеи, но кротко говорил ему: «Отдай, брат, это ребяткам: я сыт!..» От обедов же решительно никогда не отказывался и, принимая хлеб-соль Силы Терентьича, ел истово, ног на стол не клал, божьего дара под стол не кидал, банта всенародно не расстегивал и хозяйскую бороду мочалкой не обзывал.
Сравнивая эти две формы общественной деятельности, я ни на минуту не мог колебаться насчет того, которой из них отдать преимущество. Конечно, древний глуповец был отвратителен, но вместе с тем он был и мил… Он представлялся милым уже потому, что был не ужасно, а смешно отвратителен. Он весь был нелепость, а потому и оценка его деятельности могла быть только нелепая. Человек, доведенный до необходимости вступить в сношения с ним, имел полное право воскликнуть: «Ах, да какая же ты славная бестия!» — но не имел права считать свою руку оскверненною прикосновением его руки. Новый глуповец продолжает быть отвратительным и в то же время утратил способность быть милым. Его прикосновение положительно оскверняет.
Но, переходя от форм деятельности к самому содержанию ее, я колеблюсь еще менее. Содержание это до такой степени тождественно, что невозможно без смеха даже подумать об этом. И в том и в другом случае пространно и размашисто развивается все та же знаменитая глуповская пословица: «Кого люблю, того и бью», — и в том и в другом случае мотивы и побуждения деятельности нераздельно слиты с общим строем глуповского миросозерцания.
По-прежнему глуповцы оказываются бедными инициативой, шаткими и зависимыми в убеждениях; по-прежнему гибко и недерзновенно пригибаются они то в ту, то в другую сторону, беспрекословно следуя направлению ледовитых ветров, цепенящих родную их равнину из одного края в другой.
По-прежнему они наивно открывают рты при всяком вопросе, выработанном жизнью, и не могут дать никакого разрешения, кроме тупого и бесплодного гнета, не могут дать никакого ответа, не справившись наперед в многотомном и, к сожалению, еще не съеденном мышами архиве канцелярской рутинной мудрости. Скажу более: в прежние времена глуповская необузданность смягчалась подкупностью и другими качествами, гнусность которых хотя и не подлежит спору, но которые в свое время все-таки оказывали не малую практическую пользу; а нынче и это последнее убежище глуповских вольностей рухнуло, благодаря каплуньему высокомерию и каплуньим операциям in anima vili, производимым ревнителями глуповского возрождения.
Новоглуповец откровенно и даже залихватски кладет ноги на стол; но спросите его, что он желает выразить этим действием, чего он требует, чего он ждет от Глупова, — он станет в тупик. Темное ярмо тяготеет не только над действиями его, но и над помыслами. Да, и над помыслами, потому что он до такой степени усовершенствовал себя, что нашел средство поработить не только тело, но и свободную душу.
В сущности, и старый и новый глуповец руководятся одним и тем же правилом: «Травы не мять, цветов не рвать и птиц не пугать». Но на практике, но в способах проведения этого правила в жизни, между ними замечается ощутительная разница. Старый глуповец видел эти слова написанными на доске и выполнял их не рассуждая. Новый глуповец не только выполняет, но и резонирует, не только резонирует, но и любуется самим собою. Он возводит исполнение правила в принцип, и в этом принципе находит достаточно содержания для наполнения всей своей жизни. И горе тому, кто затронет новоглуповца в этом последнем убежище, горе тому, кто отнесется легко к этой последней святыне его сердца: он в одну минуту налает столько, сколько не успели налаять его достославные предки в продолжение многих столетий; он загрызет, он докажет целому миру, что и в Глупове могут зарождаться своего рода Робеспьеры, что и глуповская почва способна производить сорванцов исполнительности.
Глуповское миросозерцание, глуповская закваска жизни находятся в агонии — это несомненно. Но агония всегда сопровождается предсмертными корчами, в которых заключена страшная конвульсивная сила. Представителями этой силы, этих ужасных попыток древлеглуповского миросозерцания удержаться на старой почве служат новоглуповцы. В лице их оно празднует свою последнюю, бессмысленную вакханалию; в лице их оно исчерпывает последнее свое содержание; в лице их оно торжественно и окончательно заявляет миру о своей несостоятельности…
Итак, Матрена Ивановна права: старинный глуповскнй air fixe, усовершенствованный и усиленный, целиком переселился в новоглуповцев. Но она не права в другом отношении: она думает и надеется, что глуповцам не будет конца, что за новоглуповцами последуют новейшие глуповцы, а за новейшими — самоновейшие, и так далее, до скончания веков.
Этого не будет.
В этом отношении я даже чувствую некоторую симпатию к новоглуповцу. Он мил мне потому, что он — последний из глуповцев.
ИЗ ДРУГИХ РЕДАКЦИЙ
К ЧИТАТЕЛЮ
Два отрывка доцензурной редакции
1
Только доведенная до героизма мысль может породить героизм и в действиях; только непреклонности логики дана роковая тайна совершать чудеса. В древности Самсон употреблял ослиную челюсть, чтоб внести смятение и страх в лагерь филистимлян, в наше время место этого невинного орудия занял меч мысли, но желательно было бы, чтоб оружием этим действовали с тем же проворством и силою, с каким действовал Самсон челюстью. И это тем более удобно, что ревнители тьмы уже не скрывают своей игры, не забрасывают грязью подслащенных фраз, но прямо и открыто признают себя именно ревнителями тьмы. Следовательно, героев нет и не может быть, следовательно, руки и умы развязаны, следовательно, мы свободны от всяких обязательств…