Неизвестность мучает ее. Она не знает, что сейчас произойдет. Не знает, зачем я звоню. Все повторяется. Она не знает этого так же, как не знала тем летом.
Кашель, который я подавляю, мешает говорить:
— Я люблю тебя.
— Я знаю…
— Я долго пытался бороться с этим, но не могу. Я без тебя не могу. Хочу видеть тебя. Прямо сейчас.
Меня тошнит от звука собственного пошлого голоса, от шелеста ничего не значащих слов.
— Ты сможешь со мной встретиться?
— Когда?
— Сегодня. Через час.
— Где?
— На конечной тринадцатого. У мединститута.
— Хорошо.
Она кладет трубку.
Уже некоторое время на моих губах играет какая-то странная улыбка.
Какая она? Как выглядит? Надеюсь, изменилась в худшую сторону.
Я голоден, болен, у меня температура, и притом чувствуется колоссальный приток нервной силы то ли от озноба, то ли из-за нервного возбуждения.
— Родион Романович.
Я оборачиваюсь.
Пронина с двумя сыновьями, Мохначева и еще незнакомая женщина только что вышли из пятого автобуса и направляются к светофору.
— Здравствуйте, — поднимаю я глаза и секунду разглядываю разноцветные радужки Прониной.
— Что, Родион Романович, на свидание? — спрашивает Мохначева.
— По делам, — я гляжу на часы.
Они что-то говорят, но я не слушаю.
— Мне пора, до свидания, — кричу я им.
Насти нет на месте.
Лето. Поцелуи во дворе маленьких домов.
Появившийся из-за поворота тринадцатый не дает мне времени на воспоминания.
Настя появляется на верхней ступеньке, брезгливо морщится на грязь и пустую пивную бутылку под ногами. Она еще не видит меня.
Она в сапогах, которые мы осенью вместе покупали. Только сапоги удивительно грязны. Дубленка сестры, ей, кажется, тесновата.
Ее волосы. Не то, чтобы она была седа, как лунь, но волосы не рыжие, как я привык, а темно-русые с проседью. Ясно, она давно не красилась.
Я протягиваю ей руку — она кладет в нее свою.
Наши глаза встречаются.
В ее глазах тревога и надменность.
Одутловатое лицо тридцатипятилетней женщины. Припухшее. Дебелая кожа. Нездорового цвета. Губы не накрашены. Тушь потекла. Сильно разит куревом. Еще до того, как она заговорила, я вижу, что это другой человек, не та, которую я любил.
У меня возникает странная фантазия: развернуться и уйти, оставив ее недоумевать. Усилием воли я отгоняю от себя это.
Первым же делом Настя отдает мне свою сумку и лезет в карман за сигаретами. Скорее всего, она делает это демонстративно. Не знаю, на что она рассчитывает. Скорее всего, думает: "Ты позвонил — тебе это надо. А я буду собой".
Выпустив струю дыма мне в лицо, она бросает косой взгляд и хриплым прокуренным развратным голосом протягивает: "Слушаю".
— Не здесь же разговаривать.
Я бесцеремонно беру ее под локоть и волоку в "наш" дворик. Настя не знает, как реагировать на мою бесцеремонность. По ее сценарию все должно быть не так. Она кажется удивительно доступной. Не как моя бывшая любовь, а как шлюха. Во мне неожиданно просыпается желание.
Она запыхалась, хотя мы не прошли и двадцати метров.
— А ты изменилась.
Она пристально смотрит мне в глаза.
— Не в лучшую сторону.
Она делает порыв уйти.
— Погоди. Я не собираюсь обижать тебя. Просто констатирую факт.
— Если еще что-нибудь в этом духе позволишь себе, я уйду. Учти.
— Ладно, ладно. Речь не об этом. Ты же знаешь, как я люблю тебя.
Она злорадно улыбается.
— Знаю.
— Только не думай, что эта любовь доставляет удовольствие.
— А я и не думаю. Ты любишь — и ничего не можешь с этим поделать. Я знала, что рано или поздно позвонишь.
Снова едкая улыбка.
Я жду, когда она скажет про Ретта и Скрлетт. Она словно читая мысли, говорит:
— Вот видишь, ты был не прав, когда говорил, что Ретт никогда не вернется.
— Я ждал, что ты это скажешь. Ждал, начиная со вчерашнего дня… Ты стала много курить?
— А тебе не все равно?
— В общем-то, все равно.
— Может быть, прогуляемся?
— А зачем?
Я ждал этого вопроса, но не знал, что на него ответить.
— Я кое-что припас для тебя.
— Что? — удивленно поднимает она бровь.
Я достаю из кармана стихи, подумав на миг, что мечу бисер. Неужели опус перерос не только Лену, но и Настю?
Несколько секунд она недоуменно разглядывает бумагу. Сложенные в несколько листы выглядят странно.
Я слежу за ее лицом. Она покусывает губу — нервничает.
— Кисыч, я никогда не сомневалась в том, что Нобелевская премия тебе обеспечена.
— Кисыч…
Она улыбается.
Н секунду кажется, что лед растоплен. В порыве я пробую обнять ее. Она уклоняется и подставляет локти, чтобы я не смог приблизиться.
Я прихожу в себя и делаю шаг назад.
Она с ненавистью смотрит на меня. Или это не ненависть?
— Пойдем. Прогуляемся, как раньше.
Она берет меня под руку, привычно, как родного, и мы идем в сторону вала.
Есть что-то удивительно интимное, домашнее, в такой вот прогулке. Это прогулка двух людей, когда-то знавших друг друга очень хорошо, а теперь играющих в чужаков, лишь подчеркивает близость. Не нужно ни цветов, ни марафета. Мы слишком притерлись друг к другу когда-то в прошлом.
Она смотрит в землю и о чем-то думает.
От голода и аффектации голова кружится.
Небо проясняется. Облака уходят. Перед нами открывается вид.
Синева и купола, устремленные в небо, свежий воздух, проникающий даже в больные бронхи — все это вводит в состояние экзальтации. Я прижимаю ее руку локтем к груди, плотнее, еще плотнее. Она усмехается, но ничего не говорит.
Мы доходим до спуска к острову, до места, где я видел куницу. Поворачиваем направо. Доходим до стальной ограды. Зеленая краска начала облупляться, но не пачкается.
Настя прислоняется к ограде поясницей: ей не жалко дубленку.
— Настя…
— Что?
— Ты меня еще любишь?
Она покусывает губу.
— Кисыч, ты меня очень сильно обидел…
— Сейчас не время говорить об обидах…
— Два аборта — это, пожалуй, слишком.
Я еще вчера знал, что она заговорит об этом. И еще вчера я дал себе зарок в первый день эту тему не обсуждать. Промолчать. Наступить на горло песне. Если я сейчас заговорю о Черкасове, о битве за терем, встреча окончится ничем. Я не могу перечеркнуть одной фразой всё, что уже сделано.
Настя внимательно следит выражением моего лица. Убеждена, что я раскаиваюсь? Или понимает, что я все знаю?
— Помнишь Питер? — неожиданно спрашиваю я.
— Конечно.
— Настя, я тебя люблю.
Она знает, чего я жду, поэтому опять говорит:
— Я знаю.
Я чувствую себя как человек, которому нечем дышать, а воздух вот он, здесь, только подними голову и вдохни.
Не выдержав, я хватаю ее в охапку и целую.
Она отворачивается, но я нахожу ее губы.
В голове шумит. Так еще никогда не шумело.
Я хватаю ее юбку и начинаю задирать, но дубленка мешает. Настя отталкивает меня. Я боюсь обидеть ее насилием.
— Прости.
— Дурак ты, Родя, — неожиданно холодно и спокойно произносит она.
— Почему?
— Может быть, я хочу, чтобы ты меня изнасиловал прямо сейчас и здесь. Может быть, я всегда этого хотела. А ты никогда, слышишь, никогда этого не сделал.
Я засмеялся.
— Извини. Я же не пророк. Не знаю, о чем ты думаешь. Кстати, я приглашаю тебя.
Я достаю из кармана билеты.
— Угадай, на какой спектакль?
— Неужели? — хитро улыбается Демоническая.
Она распахивает руки — знак благосклонности.
— Начало в три. Побежали, а то опоздаем.
По дороге я думаю о человеческих жертвоприношениях. Вот сейчас одно осуществлю я. Дело даже не в этом. Знал ли я вчера, что сделаю это? Точнее, думал ли я об этом вчера? Или позавчера? Когда я подумал об этом? Сейчас начинает казаться, что с того момента, когда узнал, на какой спектакль взяты билеты.
Я думаю о том, что Демоническая и не может обойтись без жертвоприношения. Маша, конечно, — недостойная жертва. Павлова была бы более подходящей. Но и Настя — демон поверженный.