В бессилии мой мозг пытается решить дилемму. Устанавливает причинно-следственные связи, делает выводы конструктивного и деструктивного вида. Но не находит ответов. Я чувствую себя как человек, попавший в сумасшедший дом. Чудовищность нелепиц пугает. Но хуже всего послевкусие: забываешься, а когда приходишь в себя, видишь, что все нормально. А так как нормально быть не может, ужасает мысль: "Ты стал таким же, поэтому кажется, будто все в порядке".
Хаос школьной жизни больше не беспокоит меня.
Я доехал до площади Ленина и позвонил Насте с почты. В сотый раз я звонил отсюда. Уже полагалось ко всему привыкнуть, но нелепые слабоумные служащие, умудрились запутать и это нехитрое событие. Их удивляла мерная заученность моих движений. В хаосе нелепых мыслей и не менее нелепых деяний, эта соразмерность выглядела вызывающе, и эти женщины с давно погасшими лицами грубили, пытаясь достичь каких-то своих, недоступных целей.
Она была в своей бордовой юбке, шумной, как морской прибой. Ее волосы были распущены, взгляд ясен, глаза улыбались. Она казалась гораздо старше своих лет. Ее красота резонировала с осенью. Она была красива по-осеннему, хотя ясно было, что эта женщина может при желании стать привлекательной и по-весеннему, красотой первой юности. В искусстве маскировки ей не было равных.
Она была как великолепный бордовый осенний лист.
Тихо. Ветер больше не оголяет бело-черную наготу берез. Настя, забавляясь, принимается ворошить листву, собирающуюся вдоль бордюров. Доставляет удовольствие смотреть, как непосредственно она это делает.
Яркость листьев оттеняет мутно-серое небо. Кажется, его пролили из космоса на всех нас. Оно постепенно стекает на землю, просачивается в души.
И в глубине моего существа рождается крамольное величие свободы. Оно проявляется в виде желания развернуться и уйти, оставив ее одну в недоумении и ужасе.
— Ты, что, Родя? — она нежно прикасается ко мне.
— Нет, ничего, задумался.
Сейчас она, конечно, спросит, о чем.
— О чем?
— Сложно объяснить. Мыслей слишком много. Я и сам толком не смог разобраться. Небо вызвало воспоминания. Какое-то светлое чувство. Что-то из детства. Не обращай внимания.
— Как же, Кисыч, не обращать на тебя внимания? Ведь я же тебя люблю. Ни у кого нет такого мужчины!
Может быть, она думает о чем-то. Мне хочется проникнуть в мастерскую, где производят на свет ее суждения, но я осознаю, что из этого ничего не выйдет.
Я поворачиваюсь и целую ее, грубо, глубоко, будто желая проглотить. Я терзаю ее рот, ее язык, чувствуя, как она распаляется все сильнее. Ей нравится грубость.
В ее лице я обладаю всем, чем не мог обладать раньше и не смогу в будущем. Она — сосредоточие желаний, солнце в этой системе желаний, вертящихся вокруг нее, подобно планетам…
Она лежала долго, очень долго. Я и не думал, что с ней такое может быть. Она все не могла отдышаться.
— Кисыч, я видела звезды!
Я погладил ее по волосам, ставшими после случившегося спутанными и жесткими.
— Ты превзошел сам себя!
— Да?
— Ни у кого нет такого мужчины. Пусть все завидуют мне. Кисыч, я так счастлива!
Уже в глубине моего сознания маячил огонек каких-то желаний. И хотя их не было здесь и сейчас, я чувствовал их на периферии. Сейчас они придут. Я осмыслю. Меня начнет тяготить бездействие. Мне будет казаться, что лежа здесь, я напрасно теряю время. Я должен действовать. Нужно многое успеть. Однако если меня спросят, что же я не успел, что же я так мятусь, я не смогу дать надлежащего ответа. Потребность в деятельности эфемерна: я даже не могу понять, какой деятельности мне не хватает. Однако бездействие губительно…
— О чем ты думаешь?
Сколько раз я уже слышу этот вопрос?
— О тебе, о себе, о нас.
— Кисыч, ты любишь меня? Только говори правду. Иногда, когда ты такой, мне кажется, что ты совершенно меня не любишь.
По интонации я понимаю, что она спрашивает несерьезно. Она дурачится. Я и в темноте вижу, как она надувает губы…
— Твоя мать ненавидит меня. Она хочет, чтобы я ушла.
— У тебя бред что ли? Только было у нас все наладилось, как ты со своими нелепыми гипотезами пытаешься все испортить. Потерпи до весны. Мы будем жить вдвоем, никто не будет лезть, но умоляю тебя, умоляю всем святым, не порти сейчас ничего, потерпи, сдержи темперамент!
— Кисыч, ты ничего не понимаешь. Ничего не видишь.
— Что, она прямо сказала, что не любит тебя?
— Нет…
— У вас состоялся какой-то разговор?
— Да не было никакого разговора. Что ты пристал? Я же вижу… Я чувствую, что она что-то замыслила…
— Ты думаешь, она заподозрила, кто ты?
Сквозь всхлипы, я услышал жалобный шепот. Она словно причитала:
— Мне не везет (всхлип). Никогда не везет (всхлип). Стоит мне только кого-нибудь полюбить по-настоящему (всхлип) как сразу же нас какие-то стервы разлучают (всхлип)…
Наконец, ее прорвало:
— Если твоя мать будет что-нибудь говорить про меня — не верь! Она будет делать это из ревности… Чтобы разлучить!
— Ты ошибаешься, Настя. Она ничего не будет говорить, потому что она слишком для этого умна. А вот ругать ее не следует. Будем считать, что ты не в себе.
Она долго посмотрела на меня, но ничего не сказала.
Как это бывает, когда человек выговорится, она успокоилась. Даже начала шутить и рассказывать забавные происшествия, накопившиеся за недолгое время работы на новом месте. Когда мы подходили к дому, она вдруг отозвала меня в тень, судорожно обняла и спросила, люблю ли я ее.
— Я тоже люблю тебя, Кисыч, — сказала она голосом, в котором еще слышались нотки плача, но слышалось также нечто светлое, детское, доверчивое и непосредственное.
Она обняла меня. Крепко. Очень крепко. Как одна она умела делать. Потом собралась, привела лицо в порядок. Покопалась около костра из палых листьев, и засмеялась:
— Пошли домой!
Глядя, как мама ласково обращается с ней, я пытался понять, откуда взялись опасения.
После ужина я закрылся в ванной с ножницами и бритвой. Я откромсал волосы, а потом обрился под ноль, оставив на оголенном черепе несколько глубоких порезов.
Когда я зашел, она лежала ничком, накрывшись с головой. Она не спала. Я обнял ее и начал искать губами ее рот, но она отворачивалась до тех пор, пока случайно не прикоснулась к голове.
— Что это? — яростно прошептала она.
Я силой перевернул ее на спину и начал стаскивать с ног пижаму. Она сопротивлялась, но я, не боясь причинить боль, потому что злился, раздел ее, а затем силой взял. Она яростно колотила меня кулаками по спине, но я не чувствовал ничего. Во мне не было даже похоти, было только стремление "познать". Наконец, она отдалась, перестав колошматить, более того, обхватила руками лысую голову и стала прижимать к своей груди.
— Кисыч, ты стал другим. У меня было такое ощущение, что в постель лег другой человек.
— Тебе это показалось неприятным? Разве разнообразие не превосходно?
— Нет. Не в этом случае. Больше так не делай. Хорошо?
— Обещаю. Ты не разлюбила меня?
— Глупый, конечно, нет.
— У меня есть просьба.
— Какая?
— Не надевай, пожалуйста, пижаму.
— Не нравится она тебе? Ну, хорошо, не буду.
Когда я вышел к завтраку, мама внимательно посмотрела на голый череп, но никак не отреагировала.
Она казалась задумчивой, будто мысли ее погружены во что-то, требующее безотлагательного решения.
— По-моему, с хорошей прической тебе было бы лучше.
В школе моя стрижка произвела фурор. Правда, детей не было, поэтому оценили ее лишь коллеги.
Мне не хотелось домой. Настолько не хотелось, что я позвонил из школы Гансу. Предложил выпить пива, вспомнить прошлое. У Ганса на квартире был настоящий бедлам. Он встретил меня, с интересом оглядев бритую голову.
— Вот это настоящий учитель! Тебя ученики не боятся?
У его жены были гости. Ими оказались две симпатичные, но чрезвычайно похабные студентки из Радиоакадемии. С отвращением мы предложили им пива, которое я принес. Они не отказались.